Вот что я намеревался сказать хорошенькой семнадцатилетней Ольге. Вообще учение о совершенной негодности всего существующего составляло главную тему моих разговоров с кузинами, которых у меня было несколько и в которых я поочередно влюблялся. Зло и ничтожество жизни были, конечно, известны мне отчасти и из собственного опыта. Я по опыту знал, что поцелуи кузин недолговечны и что лишний стакан вина причиняет головную боль. Но если жизненный мой опыт и не был еще достаточно богат, зато я очень много читал и еще больше думал, и вот годам к восемнадцати я додумался до твердого убеждения, что вся временная жизнь, как состоящая единственно только из зол и страданий, должна быть поскорее разрушена совершенно и окончательно. Едва успел я дойти до этого собственным умом, как мне пришлось убедиться, что не я один был такого мнения, но что оно весьма обстоятельно развивалось некоторыми знаменитыми немецкими философами. Впрочем, я был тогда отчасти славянофилом и потому хотя допускал, что немцы могут упразднить вселенную в теории, но практическое исполнение этой задачи возлагал исключительно на русский народ, при чем в душе я не сомневался, что первый сигнал к разрушению мира будет дан мною самим.
Справедливость требует заметить, что самоотрицание воли и необходимость уничтожить вселенную не составляли еще самой мудреной части того учения, которое я преподавал своим счастливым кузинам. За год перед моею поездкой в Харьков, одна из них – голубоглазая, но пылкая Лиза, тогдашний предмет моей страсти – удостоилась в один прекрасный летний вечер быть посвященной в тайны трансцендентального идеализма.
Гуляя с нею по аллеям запущенного деревенского парка, я не без увлечения, хотя сбиваясь несколько в выражениях, объяснил ей, что пространство, время и причинность суть лишь субъективные формы нашего познания и что весь мир, в этих формах существующий, есть только наше представление, то есть что его, в сущности, нет совсем. Когда я дошел до этого заключения, моя собеседница, все время очень серьезно смотревшая своими большими зеленоватыми глазами, улыбнулась и с явным лукавством заметила:
– А как же вчера ты все говорил о страшном суде?
– О каком страшном суде?
– Ну, все равно, о том, что нужно все уничтожить. Если по-твоему мира нет совсем, то почему же тебе так хочется его разрушить?
Это противоречие смутило меня только на мгновение.
– А разве когда тебя давит страшный сон или кошмар, тебе не хочется от него избавиться? – отвечал я победоносно.
Она вдруг без всякой видимой причины звонко рассмеялась.
– Что такое? – спросил я с неудовольствием.
– Ах, представь себе, – заговорила она, смеясь и крепко сжимая мою руку, – представь себе, я видела сегодня во сне, будто мой Джемс, – так звали ее сеттера, – совсем не собака, а командир белорусского гусарского полка, и все наши офицеры должны отдавать ему честь, но только вместо ваше высокоблагородие обязаны говорить ваше высокоблохородие.
Это неожиданное сообщение она завершила сколь же неожиданным поцелуем и вдруг убежала, крича мне издали:
– Пойдем на грядки клубнику собирать, я видела, уж много поспело.
И я пошел собирать клубнику, хотя категорический императив, который простолюдины называют совестью, довольно ясно намекал мне, что это было с моей стороны не самоотрицанием, а совершенно наоборот – самоутверждением воли.
Но веселая Лиза так мило наклоняла над грядками свою белокурую головку, так кокетливо приподнимала платье, сверкая на солнце серебряными пряжками своих башмаков, что я решительно не имел никакого желания избавиться от этого приятного кошмара, и еще долго прождала меня в моей комнате недочитанная глава о синтетическом единстве трансцендентальной апперцепции.
И когда теперь, сидя в вагоне, я вспомнил почему-то этот маленький эпизод, смутное предчувствие будущих грехопадений шевельнулось в моей душе.
Между тем, вечерело. Мы подъехали к какой-то маленькой станции. Со двора ея раздавалось веселое и нетерпеливое звяканье колокольчика. Тарантас, запряженный тройкой, очевидно, приехал за тем седым господином с двумя барышнями, что сошли на платформу со своими вещами и оживленно разговаривают с начальником станции.
Я высунулся в окошко. Из густого садика, примыкавшего к станционному дому, сильно пахло сиренью. Крестьянские девочки предлагали букеты ландышей. Что-то звенело вдали. В маленьком флигеле играли на фортепиано, а на площадке в углу садика компания туземцев обоего пола сидела за самоваром и весело разговаривала.