Мишка поднял пьяного дядю Федора и повел его укладывать спать. А тетя Даша ворчит:
— Как напьется — так дуреет.
И я утерла слезы и пошла в черемуху стелить нашу постель — а что же еще остается делать: подпрыгнешь — а дальше некуда, шлепнешься назад да и идешь себе пешком. Куда деться.
Мишка приходит спать и долго вздыхает в темноте, и я дышу через раз, чтобы не мешать ему думать и дознаться до самого центра жизни.
Мишка, Мишка, Мишка... — слабо плакала я, лежа в своей пустой постели, под храп пьяного отца.
Глава 9
— А где Миша? — спрашивал похмельный отец.
— На работе, — отвечала я, и так оно и было.
Я проверяла — он действительно на работе. То есть жив, здоров, вразнос не пошел. Но, похоже, был близок к тому. Я стояла в гастрономе напротив мастерской и видела в окно, как он шел на работу. Как сказал бы ослик Иа из «Винни-пуха» — это было душераздирающее зрелище. Он был почернелый, дикий и одинокий.
Но куда вдруг повысохли все мои раскаянные слезы, все эти ночные жалобные «Мишка, Мишка...»! — я вдруг наполнилась, как сквозняком, каким-то успокоительным злорадством. Я почувствовала покой отмщения и ушла, чуть не потирая руки, чуть не приговаривая: «Так тебе и надо!»
У него были глаза — как будто голые на морозе, — и я не кинулась на спасение...
Мне, наконец, стало стыдно. Хоть поворачивай назад.
Но тотчас некая сварливая бабенка во мне восстала на свою защиту: «Да?! А чего он?!»
А чего он, действительно? Я, понимаешь ли, беременная, у меня совершенно особые привилегии на правоту. Да. И я имею право на истерику, на подозрение, а ты не виноват — так докажи! Не я тебя, а ты меня должен успокаивать и спасать. И прощать. А как же! — я женщина, и никогда, никогда мы не будем равны: у меня богоданное преимущество на правоту — я продляю твой род, и бороться тебе со мной за свою эмансипацию — не надо. Смирись, приди и сдайся на милость женщины — приди ты, а не я, понял?
Вот такие речи «она» во мне говорила, а мне было за нее немножко стыдно, но, как говорится, не хотелось связываться. Я потупила очи и промолчала в ответ ей, хотя уже точно знала, что нет ничего лучше, как вернуться, прибежать к нему, простить и просить прощения.
Но, говорят, с умом подумаем, а без ума сделаем.
Надо будет — приползет, а не надо, так...
Однако после этого утра я стала на всякий случай напрягаться в сосредоточенной любви — да, чтобы охранить его. В соответствии с Шуриным уверением в материальной силе мысли.
По тому, как я уставала от этого, ясно было, что действительно мои усилия вырабатывают некую материальную энергию.
Я окончательно уверилась в этом, когда заметила: на каждом человеке написано, сколько ему достается любви. Это открылось с такой очевидностью, что я поразилась, как раньше не замечала.
Это новое понимание было дано мне, как прибор особой видимости. Я развлекалась, испытывая его. Вот едет в автобусе чей-то любимый человек: он спокоен, безмятежен — как бы сыт. А вот женщина — она немножко растерянна, и держится настороже. И хоть она и красива, и богата — меня не проведешь! Я вижу! А вот мужик сидит — большой, укормленный. Наверное, приносит домой большую зарплату, и за это домашние хорошо и вовремя его кормят и обстирывают — а не любят. Он этого даже сам не понимает, зато понимаю я.
И тогда я спохватилась вспоминать про маму... Вспомню и мысленно подкреплю ее, поддержу на этом свете живой и здоровой...
И может быть, все мы вырастаем, как на удобрении, на материнской любви, и живы до тех пор, пока не израсходуем запас ее, накопленный в детстве.
Я подумала вдруг о своем ребенке впервые такой мыслью: «А уж не родить ли мне его?» Мысль, конечно, показалась мне безрассудной, и я ее отвергла немедленно, но время от времени она невольно пробивалась через препятствие здравого смысла и пульсировала. «Нельзя останавливать жизнь, есть тайные законы, не разуму их постигать!» И я вспоминала о своем животе, как о чем-то постороннем, отдельном от себя: там ребенок! — с уважением. Мишкин ребенок...
А может, мне все-таки поехать к Мишке — на работу или к дяде Гоше, где он, по всей вероятности, теперь живет, поехать и вернуть его. Не может быть, чтобы все так глупо, абсурдно кончилось! Уже от первого огня обиды остались одни тлеющие угольки, но и они погаснут, если их не раздувать нарочно. Все само прогорит, и настанет пора помириться.