Выбрать главу

—  Вот именно, неземная, — тихо проговорил Касым­бек... — О, Жаннат, где ты? Где ты?

—  Она джинья! Как появилась при тайных обстоя­тельствах, так и исчезла, словно дым... Не тоскуй, брат, дай я развею тебе скуку, дай я тебе найду красавицу и поженю тебя.

—  Не надо, Жаннат найдут... Я послал всюду искать её. Её найдут...

—  Эх, братец, а у меня для тебя есть одна тут под­ходящая.

И так как больше Касымбек не перебивал её, Фари­да, обхватив себя одной рукой под грудями, оперлась на другую руку и принялась рассказывать.

—  Красоты она прелестной. Все, кто её увидит, у того сердце брызнет кровью. От одних рассказов о ней все делаются  безумными  Меджнунами.  Все эти бухарские красавицы тощие да чёрные. И потом эта сбежавшая Жаннат порченая, разводка. Уж я тебе нашла настоя­щую круглолицую, луна в полнолуние, пудов на шесть, с лицом румяным, пальцем ткни — кровь брызнет, а щёки-то... щёки носик растаскивают, а глазки щёлочки, а в них точно чёрные жуки бегают зырт-зырт, а посмот­ришь — перезрелые вишни. Блестят, за душу хватают.

—  Что ты болтаешь, сестра... Найди Жаннат...

—  Э, не понимаешь, братец, настоящей красоты. Возьми нашу локайку с мясистым задом, мягким живо­том, наподобие двенадцати одеял, сложенных    одно на другое, да с мясистыми грудями — холмами камен­ными. Вот дочка Бутабая, взгляни на неё.

—  Видел… жеребая кобыла.

—  Что ж, в степи кобыла — самое очарование... а если разляжется на кошме, то расплывется топлёным жёлтым маслом, а бедра...

—  Да отвяжись!

Но старуха уже не слушала его возражений.

—  О, круглолицая, луна в полнолуние, а пойдёт — здоровая верблюдица, тяжело ступая в кожаных, с зё­леными узорами сапожках, да на эдаком каблучке, — всё отдашь, с места сорвешься, как увидишь раскачи­вающиеся жирные бёдра — у  пятнадцатипудового гиссарского барана такого курдюка нет.

—  О аллах, да послушай меня.

—  Да, что тебя слушать? Что ты понимаешь в женщинах?! Посмотри на  бутабаевскую красавицу, сразу же чистую породу видно: уши — лисички, два подбородка, да  каждый по два фунта, а брови-то, бро­ви — в палец толщиной, сходятся на переносице, и под­крашивать усмой не надо, густые, что камыш, а ресни­цы острые да жесткие, словно конский хвост. А для чего тебе городская хилая красавица? Тебя вон болезнь разъедает.

—  Ну, ку, это тебя не касается.

—  Да что уж там. Я и так сокрушаюсь, братец, те­бе жена нужна здоровая, как бугай, живая, как необъез­женная  кобылица, толстая, точно овца. Положил  к себе вечером в постель больной, а соками за ночь  на­питаешься, на утро вскочишь бодрым  палваном, креп­ким, как арбуз. Возьми дочь Бутабая, не пожалеешь.

—  Нет!

—  Эх, всё не можешь эту бухарскую гурию из го­ловы выкинуть. Но у неё, у городской, самой не кровь, а сукровица гнилая. Она из тебя последние силы высо­сет...

—  Молчи ты, наконец, а... Только пикни где-ни­будь — и я из тебя... я тебя... Поняла?!. Найди ту бу­харскую и молчи. Найди, поезжай в Кабадиан, к её отцу, матери. Разузнай, где она, где прячется. Скажи ей, честь какая, почёт. Беги! Постой, разузнай, кто около неё там, кто с ней спит. Поезжай... Иди.

Долго сидел Касымбек в одиночестве. Из тёмной воды на него смотрело бледно-зелёное, изуродованное лицо.

С яростным воплем швырнул он первый попавшийся предмет в хауз. Рябь кругами набегала и тушила в зеркале воды ненавистное отражение.

Мерцали чашечки цветов в темноте, поблёскивали в хаузе далёкие звёзды. Рассыпался трелями соловей и вдруг испуганно замолк.

В цветнике слышались странные звуки: дикие вы­крики, глухие стоны, похожие на рыдания.

Обхватив голозу изуродованными руками и медлен­но раскачиваясь, Касымбек смотрел в воду на своё ужасное отражение.

Глава тридцатая. ГОРЕЧЬ СЛОВ

                                                        Пусть  меч  грозит,  но я скажу правду.

                                                                                         Муками

                                                        Да оглохнет ухо судьбы!

                                                                                           Фирдоуси

Несчастия избирают жилищем дом бедняка. Но, ка­залось, сейчас несчастье стало обходить бедняцкое се­ление Курусай далеко стороной. Да и чем Курусай мог особенно привлекать всяких тёмных подозрительных людей: золота и драгоценных каменьев у курусайцев не водилось, кишлачное стадо поредело, единственный бай Тешабай ходжа, лишившийся своих богатств, не движно лежал на глиняном возвышении у ворот, охая: «Дод! Ограбили! Помогите!» Он совсем выжил из ума после посещения братца Хаджи Акбара и целыми дня­ми смотрел пустыми глазами на бродивших среди рас­ползшихся по склону холма мазанок тощих коз, да при виде какого-нибудь забредшего в кишлак путника при­нимался жаловаться и плакать на свою горемычную судьбу.

В доме старого хисобчи Шакира Сами стало ожив­ленно. Старик не спускал с рук маленькую Насибу и слушал очень внимательно её щебет. Он смотрел в её круглые совиные глазки и нет-нет возвращался к одной и той же мысли.

—  Эй, сынок, — кричал он внутрь дома, где лежал больной  Файзи, — а  ты знаешь, ясноглазенькая совсем вылитый мой внук Рустам. А? Как ты думаешь, сынок?

Хоть сердце вздрагивало у Файзи, но он и виду не показывал, что ему больно. Стараясь говорить бодро, он отвечал:

—  Что же удивительного,  всё же  Рустам — её  род­ной дядя. Где это только её отец шатается? — добавлял Файзи как бы невзначай, но с большой тревогой.

Шакир Сами не слышал ничего, не замечал тревоги в голосе сына.

—  Будет она у нас красавицей, будет она замужем за шахским сыном... — И старший хисобчи подхватывал девчушку на руки и шёл в кишлак, будто бы показы­вать крошке Насибе козлят, а на самом деле хвастать­ся перед односельчанами своей правнучкой, такой кра­сивенькой, такой толстенькой, такой умненькой.

А Дильаром, и без того всегда сумрачная, ещё бо­лее мрачнела, поджимала губы, хмурила свои красивые брови.

Слушая у очага под навесом доносившийся до неё разговор свёкра с дедом, она всегда молчала, и никто никогда не видел на её нежных губах улыбки. Шутливо, но наставительно Шакир Сами, встретившись с холод­ным взглядом Дильаром, говорил:

—  Улыбнись, Дильаром... лучше сидеть в темнице, нежели видеть нахмуренные брови...

Но черточка, прорезавшая лоб молодой женщины, делалась только глубже, а глаза — ещё темнее.

—  Что ты замарашкой ходишь, Дильаром, ты бы при­оделась, надела бы украшения. Скоро Иргаш приедет...

Но Дильаром и слушать не хотела. Она бормотала что-то вроде:

—  Грошевая печёнка не нуждается в шёлковом дастархане. — И убегала.

Но так как руки оказались у неё золотыми и немедля по приезде она, без указаний и просьб старушек-сестер Шакира Сами, взяла весь дом на себя, то никто особенно не стал обращать внимания на её замкнутый характер. «Сказанное слово — золото, несказанное — алмаз». Чем меньше женщина говорит, тем лучше. Дильаром не­слышной тенью скользила по дому: пекла в тандыре лепёшки, хлопотала у очага, доила коз и овец, мела, стирала, ухаживала за  больным свёкром.

Файзи поправлялся медленно. Мысль об Иргашене давала ему покоя.

Губы его иногда шептали чуть слышно:

—  Иргаш... Иргаш, где ты сейчас?

Файзи с тоской устремлял глаза на стену, точно стараясь взглядом проникнуть в степь, в горы...

Тогда у Энвербея он так и не увидел Иргаша. Под натиском красных кавалеристов зять халифа метался по горам и долинам, и Файзи, больного, слабого, возили привязанным к лошади. С ним никто больше не разго­варивал. Его ни о чём не спрашивали. Днём и ночью шла стрельба, куда-то скакали, переправлялись через потоки, карабкались на перевалы. Временами Файзи впадал в забытье, горячечные приступы жестокой ма­лярии на многие часы обессиливали его. Но когда па­роксизм проходил и сознание прояснялось, Файзи при­нимался распутывать верёвки. Как-то, на второй или на третий день плена, он в беспамятстве пытался бежать, В него стреляли. Пуля пробила ему плечо. Файзи поте­рял много крови, но появился Энвербей и приказал перевязать его. Видимо, зять халифа ещё не потерял надежды сломить упорство этого большевика. И все же Файзи ушёл от энверовцев. Ушёл в жару и бреду, воспользовавшись тем, что все на одном привале спали мёртвым сном.