Выбрать главу

— Сказывают, дольше недели тут не пробудем, — заговорил старик. — Сибирская партия подбирается. Отдохнем маленько, вшей казенных покормим — и снова в путь.

Алексей молча разделся. На подбородке и на лбу запеклась кровь. Ссадины больно ныли.

— Причастили? — поинтересовался старик.

Алексею хотелось скорее лечь и заснуть, а старику было скучно. Он повернулся к Алексею и неторопливо говорил:

— Здесь, в Расее, смотрю, еще милость. А вот как попадешь ежель к нам, на остров на Соколиный...

— Куда? — переспросил Алексей.

— На Соколиный... Сахалиным его еще прозывают... Я смотрю, и Орловская, и Бутырки взять, — только морды умеют увечить, а такого особого пристрастия нет... А у нас там Лепешкин был... У-ух, продумной человек! На весь Зерентуй, Акатуй, на всю Сибирь и на весь Соколиный славился. Страсть любил он пороть, но только по-своему. И никого подручных у него для этого дела в помине не было. Все — сам. Ну, и лихо же было, кто на «кобылку» к нему попадал. Я разок удосужился. Засучит рукава, чуть не до смерти засечет особо паренными розгами. И все — сам. А потом в лазарет отправит — из своих рук кормить начнет да ухаживать, как отец родной. Любил так... Теперь покойником он. Пошел раз на кухню розги парить, а его арестанты в котле со щами сварили. Прямо в мундире и в сапогах.

— А ты кто сам? — спросил старика Алексей.

— Обратник.

— Назад на каторгу?

— Назад приказали. Два месяца, почитай, в Расее побыл, хватит с меня. Сказывают, теперь хорошо закатают. По прибытии к стене прикуют. Сулят так.

— А за что попал?

— По сомнению в убийствах.

— Как же попался опять?

— Попасться не хитрость, а вот ты спроси, как убежал! Это ладнее будет.

— Ну, а убежал как?

— А как убежал — хитро было сделано. Мы в разрезе работали, с приятелем. Дырка-то у нас, куда сунуться, зараньше была приспособлена. Нас, значит, двое, да двоих «грачей» еще к себе приурочили...

— Каких «грачей»?

— Аль не знаешь?

— Не знаю. В первый раз попал.

— А-а... Ну, так я тебе поясню... «Грачей» взяли — для провианту которых. Подбирали ребят чтоб помоложе и — не кости одни. Один-то успел, стервец, сметить, что на шашлык нам может попасть... Как у нас припасы все вышли — сбежал, а другого успели прирезать... Вот мы, значит... Обед никак?! — на полуслове оборвал старик свой рассказ и быстро соскочил с нар.

Появившийся в камере надзиратель выкрикнул:

— Кто старшой?

Одноглазый, рябой, с остро выпирающими скулами арестант лет сорока пяти подошел к нему.

— Есть такой.

— Отряжай команду свою. Сколько человек у тебя?

— С последними шестьдесят.

— Гони шестерых.

— Обед, верно, — сказал старик, тронув Алексея за ногу. — Подбирай артель, десяток чтоб был. Горбунишка, эй, слышь? — окликнул он горбуна.

Алексей подобрал десяток. Старик и еще пятеро арестантов пошли за обедом. Глаза оставшихся остро заискрились; люди глотали слюну, облизывались в ожидании жидкой тюремной баланды и краюхи непропеченного хлеба. Принесли деревянные ложки в железном бачке и порции хлеба, раздали по рукам. Внесли шесть дымящихся бачков с мутной жидкостью.

— Эх и щи — хоть портки полощи!

Камера притихла. Арестанты молчаливо рассаживались в круг, по десятку на каждый бачок. Ели торопливо, обжигаясь, стараясь не отставать друг от друга.

В бывшей церкви, приспособленной для тюремных камер, были сравнительно чистые стены, большие и высокие окна, выходящие во двор, еще не закоптившийся потолок. Все это отличалось от глухих камер-темниц, оставленных арестантами позади.

Политических, вместе с Алексеем, было семь человек.

Мальчик-горбун, поляк по имени Стась, ссылался в Якутск «за участие в разного рода революционных организациях», как значилось в его статейном списке. Стась был худой, бледный. Остро выпирающий горб, казалось, тяжело давил его при переходах. В сильные сибирские морозы предстояло горбуну переходить от этапа к этапу, и многие смотрели на него, как на обреченного. Но, вопреки своему статейному списку, Стась вовсе не был «политиком». Он сам не знал, за какую вину его, ученика сапожной мастерской, гнали в Сибирь. Над ним не было никакого суда. Возвращающегося от заказчика, его задержал филер, отправил в полицейский участок, а оттуда перевели в тюрьму. Просидел Стась четыре месяца, не узнав причины ареста. Не знал он ее и теперь. Из тюрьмы — в поезд, из поезда — снова в тюрьму — покорно перебирался он, затерявшись в многолюдных арестантских партиях. В вещевом мешке у него лежала потрепанная, с замызганными листами книжка, с которой он не расставался все время и которую начальство разрешало ему держать. Это был молитвенник с потускневшим, когда-то тиснутым золотом крестом на кожаном переплете. Утром, поднимаясь задолго до поверки, Стась молился, тихо шепча молитвы; молился и вечером, после того как арестанты укладывались спать. Иногда в этих вечерних молитвах у него проходили часы. В чем выражалась его революционная деятельность — Стась не знал, и не знало начальство.