Проголодался как-то Фома Кузьмич, надо бы ехать обедать, но задерживали дела, и прислужница тут как тут со сковородкой яичницы. После этого в конторе появился самовар, а вслед за ним — кастрюльки и чугунки. Теперь хозяин и управляющий вернутся днем с завода в контору, а для них готов обед на столе.
— Ладно зажили, — одобрял Дятлов.
Мастер и десятники, являясь в контору, тщательно обметали веником ноги, чтобы не слышать от прислужницы замечаний, и осведомлялись у нее:
— Можно самого повидать?.. Как он — в духе, не в духе нынче?..
При случае она могла за кого-нибудь и словечко замолвить.
— Не прислужница, а, считай, управительница, — говорили о ней.
— Ефрем, дров наколи... Ефрем, воды принеси... Ефрем, помои вынеси, — совсем загоняла она Ефрема.
И Ефрем не знал, кто он теперь: сторож при проходной или кухонный мужик?
— Я, Георгий Иваныч, какую-нибудь бабу приговорю, чтобы полы мыть, — сказала она управляющему.
— Приговори, хорошо.
И Катерника за десять копеек в день приговорила свою соседку Ульяну, рябую коренастую бабу.
С Лисогоновым что-то случилось — самому не понять. Сядет он за конторские книги, а не идет работа на ум, если нет поблизости этой цыганки. Приколдовала, что ли, его?.. Готов был рвать и метать, если она оставалась с хозяином. И это смятение все чаще навещало его. Впору ни на минуту не отпускать ее от себя.
Понимал, что нельзя дерзить Дятлову, — иначе рухнет все, на что теперь устремлена была жизнь. Надо по-прежнему улыбаться, ловить на лету каждое его слово и о ней, об этой цыганке, говорить с веселой развязностью. А когда сам Дятлов с мужской откровенностью заговаривал о ней, Лисогонов старался перевести разговор на заводские дела.
...В этот день Дятлов рано уехал с завода. Управляющий принял все меры предосторожности, чтобы никто не проник в контору, поставил на стол и мадеру и херес, налил себе и цыганке.
Пил, смотрел на нее и с удивлением спрашивал сам себя: неужто это любовь?.. А зачем она? Женился — и то без всякой любви... Ну, пускай была бы какая-то недоступная, о которой бы втайне вздыхал, а то — поломойка, кухарка, нищая, гулящая девка. Сама себе красную цену определила — полтинник в день за все и про все... Да что он, рехнулся, что ли?..
А взглянула она в эту минуту на него, улыбнулась, и он, забыв обо всем, потянулся к ней.
— Катеринка... Да что ж это делается?..
— Что такое? — участливо спросила она.
Он налил себе еще и с прерывающейся в голосе дрожью сказал:
— Брось эти шутки... Добром говорю...
— Какие, Георгии Иваныч?
— Такие... Сама знаешь какие... Если мне худо будет, то тебе первой несдобровать... Привораживаешь, чертовка... Известно, цыганка, умеешь это... Только брось, говорю, — строго повторил он. — Не надо мне этого ничего, не хочу. — Он налил себе еще стакан, залпом выпил и, передернув плечами, нервно зашагал по комнате. Потом резко повернулся и подошел к Катеринке. — Ты чего хочешь?.. Чтобы у меня с хозяином из-за тебя раздор вышел?.. Хочешь на грех навести?.. Тварь ты подлая... — и ударил ее.
Катерника метнула на него испуганно-злобный взгляд, прикрыла руками лицо и заплакала. У Георгия Ивановича завозились на сердце кошки и когтями драли его. Скажи она, что уйдет сейчас, — кинется за ней. Бить станет, последними словами поносить, но от себя не отпустит. А за что ей хорошие-то слова говорить?..
— Чтобы нынешняя ночь последним сроком тебе была, — твердо сказал он. — С утра чтобы как на рябую Ульяну, так и на тебя, гадюку, глядел. И чтоб ни в каких помыслах не была... Назад все раскручивай, что сумела наколдовать. Поняла?
— Поняла, — тихо ответила Катеринка. И, устремив в одну точку глаза, прошептала: — Не удержи лес, не останови гора, не вороти море... Слово мое крепко, позолоченное солнцем, посеребренное месяцем, поцелованное звездами...
— Что это? — настороженно спросил Лисогонов.
На его глазах совершалось колдовство. Катеринка сидела отчужденная, с потухшими глазами, и он, кроме презрения, не чувствовал к ней ничего. Вот тут бы и крикнуть ей: «Вон!» — но страшно было оставаться одному в пустой конторе.
Он молча выпил еще и, несколько успокоившись, прилег на диван. Проверяя себя, еще раз пристально посмотрел на цыганку. Нет, не тянула она к себе. Значит, отвела свое чародейство.
— Как же ты, дура, имея такую силу, нищей живешь? — удивился он. — Вот уж этого никак не пойму.
Она не ответила.
Слишком много событий произошло, нервы Лисогонова были напряжены. Неприятность с кучером; радость после встречи с адвокатом; негодование и страх за самого себя — не вздумали бы сыграть и с ним такую же шутку, как с мастером Насоновым; ночевка здесь, в конторе, которая в любую минуту может оказаться в осаде. Если рабочие захотят бесчинствовать — никакой Ефрем не удержит их. И, наконец, эта цыганка с ее колдовством. Все смешалось в голове Лисогонова, настороженного к каждому шороху. А разыгравшаяся на дворе вьюга хлестала снегом в окно и надсадно подвывала в трубе, словно предвещая что-то недоброе.