Выбрать главу

Отличительная черта русской культуры – в ее жизнетворчестве, в ее неразрывности с самыми последними вопросами бытия и самыми страшными проблемами жизнеустройства, и потому она в лучших своих образцах – великое творение духа и человеческой культуры. Здесь писатель – не профессия, а до конца состоявшаяся в творчестве жизнь, со всей ее онтологической и социальной трагедией. Не казаться, а быть, возможно, главный принцип писателя в России XIX, да и XX века. Но ведь сама предельная воплощенность всего человека в творчестве всегда шире и глубже сферы его социальной, национальной, конфессиональной или какой-либо иной самоидентификации, бытие человека всеохватнее его атрибутивности, отсюда и мысль Достоевского о всемирности русской души. Впрочем, имея в виду Гете или Шеллинга, можно с той же определенностью сказать и о всемирности немецкой души, имея в виду Данте – о всемирности итальянской души и т. д. Не творчество подлинного художника входит в сферу его национального самосознания, а напротив, его национальное самосознание является одним – и не всегда самым главным – атрибутом его творчества. Так уж случилось, что более чем где бы то ни было в Европе, социально зависимый русский писатель в творчестве своем взрывал эту социальную и всякую иную свою атрибутивность и входил в сферу взаимоотношений «человек-мир», не уничтожая, но выходя за пределы также и своей национальной самоидентификации.

К неудовольствию русских и всяких других «патриотов», с внезапно «возрожденной христианской духовностью и национальным самосознанием» напомню о Владимире Соловьеве, так много значившем для русской, а затем и западной философии XX столетия, не говоря уж о литературе Серебряного века. «Религия, – писал В. Соловьев, – запрещает нам почитать ограниченные предметы вместо бесконечного Божества; такие обожествленные предметы она осуждает как идолы и служение им как идолопоклонство. Точно так же в нравственной и социально-политической жизни, если частные интересы какой бы то ни было группы людей ставятся на место общего блага и преходящие факты идеализируются и выдаются за вечные принципы, то получаются не настоящие идеалы, а только идолы. И служение этим сословным, национальным и прочим идолам, как и идолам языческих религий, непременно перейдет в безнравственные и кровожадные оргии»15.

Страшно сознавать актуальность этих слов, написанных более 100 лет назад (в 1891 г.), сейчас, когда «сословные», или, говоря по-марксистски, «классовые» идолы сменяются идолами национальными, и когда нет никакой гарантии, что нам удастся избежать «безнравственных и кровожадных оргий». Что-то нереальное, почти мистическое в том, что ни книги, ни история ничему нас не учат. Новоявленные православные знать не хотят апостола, возвестившего, «что во Христе нет эллина и иудея, скифа и римлянина, то есть, что национальные противоположности упраздняются в высшей истине человеческой жизни»16, наиболее последовательные экс-атеисты и вообще, как мы знаем, отрицают христианство и провозглашают национально-исконное и «корневое язычество, в том числе и «языческую идею абсолютного государства»17.

Мы действительно столкнулись на рубеже веков с многосторонним и разнообразным нашествием язычества. Мы вследствие нашего «духовного возрождения» оказались вновь в Вавилоне, при строительстве старой башни, которая должна продемонстрировать самодостаточность «отдельно взятой» индивидуальности, то ли, так сказать, в масштабе одной человеческой особи, то ли в масштабе рода, то ли в масштабе нации, то ли в масштабе «отдельно взятой» религиозной конфессии. Но башня не может быть построена, а Вавилон разрушится.

В отличие от нашего, по сути, атеистического язычества, сотворенного наспех для «идеологического обеспечения» национальной государственности, язычество историческое и подлинное было необходимым путем человечества к осознанию своего органического единства. Замечательно писал об этом Шеллинг в своем «Введении в философию мифологии»: закон Моисея «являет себя насквозь пронизанным языческим началом, но у этого начала временное значение – вместе с самим язычеством он будет снят. Но если это начало, послушествуя необходимости, по преимуществу стремится лишь сохранить основу для будущего, собственный принцип будущего возложен на пророков <…>. В пророках же чаяние, ожидание грядущей освободительной религии прорывается не только в отдельных изречениях – это главная цель и основное содержание их речей, и такая религия – это уже не просто религия Израиля, и только, но религия всех народов; чувство негативности, от которого так страдают они сами, наделяет их равным чувством за все человечество – они начинают и в самом язычестве видеть грядущее»18.