Для немецкого мыслителя, таким образом, любой продуктивный диалог, в том числе и диалог автора художественного произведения и его читателя, должен быть герменевтически обусловлен, что и является необходимым основанием познания смысла произведения. У Шлейермахера сам смысл текста принципиально не существует где-то в стороне от личности его автора и личности его читателя, но может существовать лишь в сфере того общего, надындивидуального в личности, которое и дает возможность подлинной связи и взаимного понимания между людьми.
Иначе дело обстоит у Гадамера. Создатель «Истины и метода» убеждает, что, «стремясь понять какой-либо текст, мы переносимся вовсе не в душевное состояние автора, но, если уж вообще говорить о перенесении, в ту перспективу, в рамках которой другой (то есть автор) пришел бы к своему мнению». Это относится, как считает Гадамер, и к устному, и в еще большей степени к письменному тексту: «мы движемся в таком измерении осмысленного, которое само по себе понятно и потому никак не мотивирует обращение к субъективности другого. Задача герменевтики и состоит в том, чтобы объяснить это чудо понимания, которое есть не какое-то загадочное общение душ, но причастность к общему смыслу»12. Нетрудно заметить, что герменевтическая концепция «Истины и метода» отличается от романтической герменевтики (Шлейермахера) прежде всего тем, что в ней живая человеческая личность (и автора, и читателя) решительно отодвигается в сторону и взамен ее гипостазируется некий «общий смысл». Естественно, что и человек вообще сводится к его «субъективности», то есть к самодостаточной и противопоставленной миру единичности. Вернее, именно это представление о человеке как противопоставленной всему миру субъективности и обусловило переориентацию герменевтики в сторону понимания некоего не связанного ни с реальным автором текста, ни с его реальным читателем «общего смысла» или «истины». «Поскольку речь идет теперь не об индивидуальности и ее мнениях, но о фактической истине, – пишет Гадамер, – постольку и текст предстает не как простое жизненное проявление, но воспринимается всерьез в его притязании на истину»13.
Таким образом, для понимания истины необходимо преодолеть «человеческое, слишком человеческое» (Ницше). Но это направление мысли одновременно связано с философией скептицизма и гегелевским идеализмом. Естественно поэтому, что и язык, по Гадамеру, «вариативен, поскольку представляет человеку различные возможности для высказывания одного и того же»14, а «речь (Sprechen) сама причастна к чистой идеальности смысла, возвещающего в ней о себе. В письменности, – убеждает современный философ, – этот смысл сказанного в устной речи (das Gesprach) существует в чистом виде и для себя, освобожденный от всех эмоциональных моментов выражения и сообщения. Текст хочет быть понятым не как жизненное проявление (Lebensausdruck), но в том, что он говорит. Письменность есть абстрактная идеальность языка»15. Итак, Гадамеру в тексте важнее всего лишенное всяких эмоций «то, что он говорит».
Однако то, что говорит текст, невозможно понять вне того, как это сказано. Последнее касается не только поэтической речи, где единство «плана выражения» и «плана содержания» особенно явно16, но касается это и вообще языка как такового. Потому понимание текста не сводится к вышелушиванию из него очищенного от эмоций и для себя существующего «понятия» или (что у Гадамера идентично «понятию») «смысла». Смысл того или иного текста воспринимается не только рассудком, но и чувством. То, что говорится, и то, как говорится, одновременно апеллирует к рассудку и чувству читателя, или, точнее, – текст в его идейно– стилистическом единстве воспринимается человеком в его рационально-чувственном единстве, и даже в единстве его сознания и подсознания.
Потому сплошь и рядом наше непосредственное понимание художественного произведения может быть и глубже, и истиннее целого литературоведческого исследования, этому произведению посвященного, особенно если последнее ставит своей целью выявить лишенную всякой эмоциональности «идею» или «композицию» или, наконец, описать «языковые средства» этого произведения. Мы можем понимать только одновременно умом и сердцем. И наш отклик на прекрасное стихотворение – это то движение души, когда мы ощущаем стихотворение выражением своего сокровенного мира, ощущаем самих себя как бы автором любимых строк. Произошло понимание как самораскрытие до уровня надындивидуального, до уровня тождества читателя и поэта, а вместе с тем тождества человека и мира. Словом, нашему непосредственному пониманию художественной литературы прежде всего свойственна дивинация.