Видение Германа – пастиш, сооруженный из Чехова и русской литературы XIX века, его вызывающее отвращение занятие – вытяжка из еще предстоявшей Набокову книги «Память, говори». Герман убивает тех самых гусениц, которыми Набоков восхищается за их чудесную способность к мимикрии, описанную в его мемуарах [Nabokov 1989b: 124]. На страницах этих мемуаров Набоков с нехарактерной для него прямотой, яростно отвергает мысль о том, что причиной его тоски в изгнании стала утрата семейного богатства; версия Германа пародирует вульгарный вариант.
Объединяя в пару романы «Отчаяние» и «Истинная жизнь Себастьяна Найта», Набоков противопоставляет безумного нарциссичного дельца Германа, сводящего все к упрощению и материализму, восприимчивому, чувствительному, но отстраненному писателю Себастьяну, который при помощи своего искусства сражается с горем и ностальгией. В «Себастьяне Найте» Набоков противопоставляет Герману свое кредо художника. Хотя Ардалион настаивает на том, что «разницу видит художник. Сходство видит профан» [Nabokov 1989a: 41], Герман обнаруживает вокруг лишь сходства. Ардалион ворчит: «Какое отношение окружающее имеет к искусству?» [Nabokov 1989a: 126], формулируя самую суть того, что заставляет В. бранить биографию Себастьяна, написанную мистером Гудмэном и сосредоточенную на социологическом аспекте. Набоков подчеркивает эту оппозицию между материалистическими и идеалистическими взглядами на отношения между искусством и жизнью.
Герман тревожится, что русский писатель-эмигрант, которому он намерен вверить свою рукопись, чего доброго, может ее украсть, потому что сам он плагиаторски крадет и свой роман, и план убийства Феликса из амальгамы Достоевского[52], Конан Дойла, Эдгара Аллана По [Sweeney 1991] и других. То, что Герман сознает собственный недостаток оригинальности, явно движет его неприязнью к «Дасти»[53] (Достоевскому), даже когда он ощущает, что от его описания (но не от самой реальной сцены) таверны в Тарнице так и веет «Преступлением и наказанием». Как замечает Джон Барт Фостер: «Интертекстуальное “я”, извлеченное главным образом из Достоевского, узурпирует его жизнь до такой степени, что какому бы то ни было подлинно личному началу грозит полнейшее исчезновение» [Foster 1993: 96][54]. Он характеризует Германа как неадекватного интертекстуалиста, который «заморочен сверхъестественными взаимозаменами между прожитым и прочитанным» [Foster 1993: 94]. Однако все «взаимозамены» происходят в одном направлении: Герман лишь смутно осознает, что 1018 книг, прочитанных им в тюрьме, проникли в его жизнь и писательский стиль, и этот эффект «сверхъестественным» не назовешь.
Подлинно «сверхъестественные взаимозамены» между жизнью и искусством происходят в «Истинной жизни Себастьяна Найта». Книги Себастьяна оживают в ходе поиска-расследования, предпринятого В., и ведут его вперед, в сопровождении волшебного помощника Зильбермана, пока В. не получает помощь и в написании последнего романа Себастьяна, изначально планировавшегося как биография «господина Эйча»[55]. Не только романы самого Себастьяна участвуют в жизни В., но и книги с полки Себастьяна появляются в ней в пародийной игровой форме. Так, «Дама с собачкой» Чехова намекает на потаенную русскую идентичность мадам Лесерф за счет ее черного бульдога; улыбка Чеширского кота находит отклик в «мягкой голубоватой кошке с селадоновыми глазами, возникшей из пустоты» [Набоков 2014: 68][56]. Если Герман тщится претворить искусство в жизнь, то Себастьян играючи преображает свою библиотеку в собственное искусство – например, «Смерть Артура» порождает «коммивояжера» «Персиваля К.» в «Успехе» [Набоков 2014: 117]. Книги на полке, выстроенные наподобие музыкальной фразы, отражают широкие и изысканные литературные вкусы, – фраза открывается и заканчивается Шекспиром, чье искусство воплощает для Набокова преобладание стиля над сутью, в противоположность Достоевскому[57]. Движение от «Гамлета» к «Королю Лиру», возможно, указывает на то, как Себастьян откликается на трагическую утрату обоих родителей и родины – на безумие, традиционную участь двойников. Но Себастьян читает на английском, французском и русском, посвящает себя искусству и прекращает тщетные попытки смягчить боль от утраты России, маскируясь под англичанина, а в конце концов решает вернуться к своей сути, своему русскому «я» – сформированному страной, языком и семьей, в которой он родился, а затем был брошен матерью-англичанкой. Любимые книги Себастьяна преображаются в его искусство и влияют на его видение, но не властвуют над его жизнью так, как Достоевский, упрощенно прочитанный Германом, властвует над жизнью этого персонажа.
52
См. [Davydov 1995; Connolly 1982; Foster 1993, ch. 5]. Галина Паттерсон исследует то, чем Герман обязан «Двойнику» Достоевского, в своем докладе [Patterson 1995]. Конноли разбирает, насколько Герман плагиатор, а Фостер показывает, что Герман также плагиаторски крадет и сюжет собственной жизни; он также пишет о пародировании Набоковым французских писателей, подпавших под влияние Достоевского; А. А. Долинин показывает, что жизнь и произведения Германа уходят корнями не только в Достоевского, но и в произведения тех писателей, которые сами произошли от Достоевского (например, русские декаденты Серебряного века и советские писатели 1920-х годов). См. об этом [Dolinin 1995a: 43–54]. См. также [Долинин 2019: 260–279].
53
«Dusty» –
54
Уильям Кэрролл показывает, что Герман строит свой сюжет из набора аллюзий, ненамеренная ирония которых «в конечном итоге душит» его. См. [Carroll 1982].
56
Олкотт разбирает связь книг Себастьяна с его жизнью, но заключает, что они лишь отражают его литературные вкусы [Olcott 1974: 105–107].
57
Фостер разбирает содержимое книжной полки в категориях литературных школ и направлений, а также трех культур Набокова [Foster 1993: 166].