С самого начала, с первой минуты, сама реакция Фёдора на этот малоприятный сюрприз – всего и совсем пропажу – кажется неадекватно спокойной, почти безмятежной или даже до странности отрешённой: он, по инерции слегка «кругом и около» побродив и поискав, затем, как какой-нибудь первозданный огнепоклонник, чувствуя исходящую от солнца «такую жгучую, блаженную силу», «забыв досаду, прилёг на мох» и стал наблюдать за разного рода небесными перипетиями, происходившими между светилом, синевой неба и «белью» облаков, попеременно мысленно возвращаясь к ожидающим его житейским и романтическо-эротическим перспективам вот-вот предстоящего будущего.19251 Далее, на выходе из леса в город, Фёдор определяет своё состояние как «лёгкость сновидения», что не мешает его наблюдательности точно фиксировать реакцию случайных свидетелей на его неуместно пляжный вид: грубость пожилого прохожего, что-то сказавшего ему вслед, – «но тут же, в виде благого возмещения убытка», слепой нищий обратился к нему «с просьбой о малой милости», что показалось Фёдору странным – «ведь он должен был слышать, что я бос», замечены были и два школьника, окликнувших его с трамвая.19262
Но главный экзамен, который прошёл голый Фёдор и которому посвящены почти полторы страницы текста прямой речи, – с каждой фразой, заключённой в кавычки и напечатанной с красной строки, – это его разговор с молодым полицейским. Для буквальной, протокольной достоверности этот нелепый диалог с неправдоподобно тупым блюстителем порядка Набоков приводит слово в слово, досконально отмечая сопровождающие его репризы, интонации, мимику, жесты и прочие, тончайшие для знатока-ценителя семантики детали, а также комментарии присутствующих при этом свидетелей. Фёдор при этом «даёт показания» кратко, терпеливо, по делу, объясняя и так очевидное – чтобы после кражи вернуться домой, ему нужно взять такси. Когда же выяснилось, что для полицейского дежурная установка «ходить в таком виде нельзя», пятикратно им тупо повторенная, – некий абсолют, обстоятельства во внимание не принимающий, – Фёдор подыграл ему, в шутку, озорным предложением: «Я сниму трусики и изображу статую».19273
Какую статую, невольно, по первой ассоциации, вообразит здесь читатель? Скорее всего – всем известного «Давида» Микельанджело, с пращой, из которой он в неравном поединке с филистимским гигантом Голиафом поразил его прямо в глаз. По-немецки, производное от того же корня филистёр (philister) – это ограниченный, самодовольный человек, невежественный обыватель, ханжа и лицемер. Не хотел ли таким образом посрамить пошлость обывательского Берлина беззаконно по нему разгуливающий неглиже русский эмигрант Годунов-Чердынцев? Недоказуемая эта ассоциация слишком соблазнительна – она так «к лицу» герою, что трудно отказать ей, по крайней мере, в вероятностной правомочности, тем более что не страдавшая скромностью самооценка Набокова вполне допускает подобную параллель с великим скульптором и к тому же поэтом.
Дождь, который «внезапно усилился и понёсся через асфальт», выручил Фёдора из ставшей тупиковой ситуации: «Полицейским … ливень, вероятно, показался стихией, в которой купальные штаны – если не уместны – то, во всяком случае, терпимы».19281 Смолоду и на всю творческую жизнь прижился у Сирина-Набокова постоянный приём: «знаки и символы» природы всегда на страже интересов симпатичного автору героя, и в трудную минуту любая из стихий, по велению автора, мобилизуется, чтобы его выручить, враждебным проискам наперекор.
Вечером, во время прощального, совместного с Щёголевыми ужина, «Фёдор Константинович рассказывал, не без прикрас, о приключившемся с ним»,19292 а затем, в своей комнате, «где от ветра и дождя всё было тревожно-оживлённо», он пытался прикрыть раму, но «ночь сказала: “Нет” – и с какой-то широкоглазой назойливостью, презирая удары, подступила опять».19303 Стихии, провокацией автора, в этот судьбоносный день и на ночь глядя не дают покоя Фёдору – ему придётся засесть за «тревожно-оживлённое» письмо матери. Это письмо, за изъявлением родственных чувств, пронизано ощущением странности жизни, присутствия в ней каких-то таинственных сил, отчуждающих понимание даже давно привычных вещей, придающих им какие-то новые значения: «Я думаю, что к о г д а - н и б у д ь (разрядка в тексте – Э.Г.) со всей жизнью так будет».19314 «Когда-нибудь» – это, видимо, не в этом мире, а в том, потустороннем, где только и станет, наконец, постижимым недосягаемое здесь абсолютное знание. «Завтра уезжают мои хозяева, – пишет Фёдор – и от радости я вне себя: в н е с е б я, (разрядка в тексте – Э.Г.) – очень приятное положение, как ночью на крыше».19325 Этими образами – «вне себя» и «ночью на крыше» – Фёдор стремится передать состояние промежуточное, как бы парящее между прошлым и будущим, в которое он устремлён и к которому он внутренне готов: «…теперь я совершенно пуст, чист и готов принять снова постояльцев … вот напишу классический роман, с типами, с любовью, с судьбой, с разговорами».19336