«Моя нежная и весёлая мать…» – в память о ней Набоков хотел назвать свои воспоминания «Мнемозина, говори».513 Материнское «Вот, запомни,..» на дорожках и тропинках Выры оставило «отметины и зарубки», которые «были мне столь же дороги, как и ей». «Она во всем потакала моему ненасытному зрению. Сколько ярких акварелей она писала при мне, для меня».524 «О, ещё бы, – говаривала мать, когда, бывало, я делился с нею тем или другим необычайным чувством или наблюдением, – ещё бы, это я хорошо знаю…».535 По мнению Веры, именно матери Набоков был обязан своими творческими наклонностями.546 Счастье, как известно, это когда тебя понимают: «Кажется, только родители понимали мою безумную, угрюмую страсть … ничто в мире, кроме дождя, не могло помешать моей утренней пятичасовой прогулке. Мать предупреждала гувернёров и гувернанток, что утро принадлежит мне всецело».557 Она слушала, со слезами восторга и умиления, первые стихотворные опыты сына, переписывала их в альбом.
Отец, какие бы суждения ни случалось ему узнавать о юном своём поэте (например, К. Чуковского или И. Бунина – не слишком воодушевляющие), вплоть до агрессивно-категорического Зинаиды Гиппиус («передайте своему сыну, что он никогда не будет писателем»),568 всегда, тем не менее, поддерживал его. В Тенишевском училище, вспоминал Набоков, «мои общественно настроенные наставники … с каким-то изуверским упорством ставили мне в пример деятельность моего отца».579 По уставу этого педагогического учреждения полагалось периодически встречаться с родителями учеников, и отцу наверняка было известно возмущённое «себялюбец» в характеристике сына. Но у нас нет и намёков на то, что Владимир Дмитриевич, с его неукоснительным уважением к свободе личности, когда бы то ни было хоть как-то покушался на выраженный индивидуализм сына. Что не помешало ему воспитать в отпрыске чувство личной ответственности, и в характеристике пятнадцатилетнего ученика Набокова таковой фигурирует как «…отличный работник, товарищ, уважаемый на обоих флангах ... всегда скромный, серьёзный и выдержанный (хотя он не прочь и пошалить), Набоков своей нравственной порядочностью оставляет самое симпатичное впечатление».581
Не без нарочитого педалирования настаивает Набоков в своих мемуарах, что он «не отдавал школе ни одной крупицы души, сберегая все свои силы для домашних отрад – своих игр, своих увлечений и причуд, своих бабочек, своих любимых книг…»592 (курсив автора – Э.Г.), словом, проявлял уже известную нам «могучую сосредоточенность на собственной личности», всегда и везде предпочитая занятия одиночные, даже в тех случаях, когда они предполагали ещё чьё-то участие. Например, в шахматах, игре на двоих (где можно и проиграть, а этого он не любил), склонялся скорее к композиторству; в футболе был «страстно ушедший в голкиперство, как иной уходит в суровое подвижничество».603
То явное обожание, которое проявлялось в отношении родителей к старшему сыну, и которое они, исключительно интеллигентные люди, не умели скрывать (не без ущерба для остальных детей), было, по-видимому, невольной данью необычайной одарённости, которую они чувствовали в своём любимце. Набокову повезло вдвойне: родившись «обречённым на счастье», он и воспитание получил, как нельзя более укрепившее это свойство. Впоследствии, памятью и воображением всегда «держа при себе» своё «исключительно удачное», «счастливейшее» детство, он как бы проецировал его на настоящее и даже будущее. Для этого стоило лишь очередной раз, снова, силой воображения:
…очутиться в начале пути,
наклониться – и в собственном детстве
кончик спутанной нити найти.614
В этой «спутанной нити» (судьбы) на всем её протяжении, слово «счастье» фигурирует у Набокова как своего рода пароль, ключ, постоянный и обязательный позывной сигнал в некоей «морзянке», – и иногда, как кажется, весьма странным образом – вместо ожидаемого сигнала SOS. Это присутствует во всём, что Набоков писал: в стихах, письмах, рассказах, в предположительном названии первого романа, – и далее, пронизывая всю жизнь и творчество, порой в обстоятельствах (собственных или героев), к ощущению счастья как будто бы совсем не располагающих. Здесь, по-видимому, и находится ядро, средоточие той «счастливой», «своей» религии, в которой на природный темперамент «солнечной натуры» Набокова, наложилось творчески, по-своему преобразованное, через свою призму пропущенное, понятие судьбы, в значительной мере воспринятое, опять-таки, от родителей.