То, что стояло у Набокова перед глазами в то время, как он готовился к лекциям, — лишь то, что книга провоцирует жестокий смех. Дочитавшийся до сумасшествия сервантесовский старикан и его дурно пахнущий паж были придуманы, чтобы скакать на гребне пародии. Довольно–таки ранние читатели и критики стали избегать этой испанской забавы и истолковывать повествование как тип сатиры, в котором в сущности нормальная человеческая душа в бесчувственном и неромантическом мире может показаться безумной.
Проблема не так проста, как может показаться сперва. У Испании, которая традиционно чуралась чужаков, нет таланта (как у Китая или Соединенных Штатов, к примеру), чтобы этих чужаков приютить. Во времена Сервантеса истерично изгоняли евреев, мавров и неофитов иудейского и исламского происхождения. Испания держала гладиаторов–убийц на арене (для развлечения черни) еще долгое время после того, как Римская империя от них отказалась. Национальная народная забава, бой быков, до сих пор отделяет Испанию от цивилизованных людей. Исторический период, во время которого «Дон Кихот» был написан, правление Филиппа Второго, параноидального фанатика, который объявил себя «самым католическим королем», посеребрен лунным светом рыцарской мифогемы. Набоков читал свои лекции в самый сезон романтизации Испании. Лоуэлл и Лонгфелло изобрели Испанию, которая засела в американском воображении (тому свидетелем мюзикл «Человек из Ла–Манчи»), и которую, к сожалению, американские туристы пытаются разыскать в Испании нынешней.
Однако, в своем собственном роде, Испания Филиппа Второго была «кихотична». Ее знать владела доспехами, в которых ни один кавалерист не осмелился бы ринуться в бой. Филиппу, придирчивому и практичному королю, бывало, приходилось выставлять свои пустые доспехи по стойке смирно, чтобы дать смотр войскам. Сам он оставался во дворце, посреди чувственных Тицианов, балансируя счета, читая и комментируя каждое письмо, посланное и полученное чрез его сеть посольств и шпионов — сеть шириной от Западного Полушария до Вены и глубиной от Роттердама до Гибралтара. Филипп, если вообще возможно найти прототип, — Дон Кихот, но он «анти–Кихот». Как Дон, он жил мечтой, в чьей иллюзорной ткани продолжали обнаруживаться дыры. Он сжигал еретиков, но как можно узнать, что еретик — действительно еретик? Разве не был он в той же горячей эпистемологической точке, что и Дон Кихот, видящий в овцах овец, но также и Мавров? Свирепые шпионы Филиппа без устали устраивали разносы тем, кто объявлял себя законопослушными католиками своему палачу, на основании, что они были (если б только было известно, как это определить) лживые неофиты, Гуманисты, Протестанты, Иудеи, Мусульмане, атеисты, ведьмы и Бог знает кто.
Европа переживала время, в котором реальность встала с ног на голову. Гамлет морочил голову Полонию расплывчатыми очертаниями облаков. Дар Дон Кихота самого себя одурачивать — то, на чем концентрируется беспокойство эпохи. Идентификация личности, впервые в европейской истории, стала вопросом обличения или догадки. Смех Чосера над «мощами свиней» не был скептицизмом по отношению к подобным реликвиям, перед которыми должно преклоняться. Но в «Дон Кихоте» подмена лошадиного копыта баптистской купелью со всей серьезностью ставит вопрос (независимо от намерений Сервантеса), не является ли то, что мы называем баптистской купелью, водой, лишенной всякого «кихотичного» волшебства, которое мы ей приписываем.
Я полагаю, что за многие годы значение «Дон Кихота» усвистало в ветра Просвещения и ярко проплыло под фальшивыми флагами, которые мы охотно вздернули на флагшток. Это–то и приковало набоковский взгляд. Он хотел, чтобы книга оставалась сама по себе, чтобы она была сказкой, была вымышленной постройкой, не имеющей отношения к мифу «реальная жизнь». И тем не менее это именно та книга, что играет в игры с «реальной жизнью». В своем роде она представляет собой нечто вроде трактата о том, как значения заползают в вещи и жизни. Это книга об очаровании, о неуместности очарования в неочарованном мире и о вздорности очарования в целом. Несмотря на это, она очаровывает. При нашем содействии вкупе с неверным прочтением книга превратилась в то, что сама и высмеивала.