Выбрать главу

Таким образом, эти лекции представляют несомненный интерес для любителей романов Набокова. Оба — Сервантес и Набоков — признают, что игра может выходить за околицу детства не только как естественная трансформация ее в сновидения дневного толка (находящиеся под неодобрительным подозрением психиатров) или в любой вид творчества, но и как игра сама по себе. Именно этим и занимается Дон Кихот: он играет в странствующего рыцаря. По отношению к Гумберту со стороны Лолиты — тоже игра (она удивляется, что взрослые интересуются сексом, который для нее является лишь видом игры), а психология Гумберта Гумберта (задуманная одурачить теории Фрейда), вероятно, указывает на то, что он просто застрял на стадии детской игры. В любом случае, когда критик рассматривает плутовской роман или отображенные в литературе иллюзии и самоопределение личности, он обнаруживает, что думает и о Сервантесе, и о Набокове.

Эти лекции по Сервантесу, как мне представляется, были триумфом Набокова, который поразился сам себе, выведя окончательное мнение о «Дон Кихоте». Он приблизился к задаче очень осознанно, несмотря на то, что считал эту классическую подделку неуместной, как пятое колесо, и подозревал, что она является чем–то вроде подлога. Именно ощущение обмана пробудило его интерес. Затем, я думаю, он увидел, что подлог заключался в репутации книги, распространившейся как эпидемия в среде критиков. Такие вещи Набоков любил разметать в хвост и гриву. Он стал выявлять в кишащей неразберихе симметрию. У него зарождается подозрение, что Сервантес ничего не знает об «отвратительной жестокости» книги. Ему начинает нравиться сухой юмор Дона, его завораживающий педантизм. Он соглашается с «любопытным феноменом», что Сервантес создал характер величественнее, чем сама книга, из которой он вышел — в искусство, в философию, в политический символизм, в фольклор грамотеев.

«Дон Кихот» и по–прежнему остается старой топорной книгой, наполненной специфической испанской жестокостью — беспощадной жестокостью, кусающей старика, который в старости играет, подобно ребенку. Она была написана в то время, когда над карликами и бесноватыми насмехались, когда честь и высокомерие были так высокомерны, как никогда, когда отступники от общепринятой мысли сжигались заживо на городских площадях под всеобщие рукоплескания, когда милосердие и доброта, казалось, совсем испарились. Действительно, первые читатели книги сердечно смеялись над ее жестокостью. Однако, в мире вскоре нашелся иной способ прочтения. Книга дала толчок современному роману по всей Европе. Филдинг, Смоллет, Гоголь, Достоевский, Доде, Флобер выцапапали из Испании эту историю и применили ее в своих собственных целях. Герой, вышедший из–под пера творца шутом, в ходе истории превратился в святого. И даже Набоков, всегда спорый в обнаружении и обличении жестокости в самой сердцевине сентиментальности, разрешает ему идти своим путем. «Мы больше над ним не смеемся», заключает он. «Его одеяния — жалость, знамя его — красота. Он символ благородства, сострадания, чистоты, галантности и альтруизма.»