Выбрать главу

Герой «Набросков пером» учит себя и тем самым учит нас быть свободным в мире, ненавидящем свободу и красоту. Он хочет жить по-настоящему даже во времена оккупации, хотя жизнь — он это осознаёт — в оккупированном Париже отличается от жизни в оккупированных Варшаве, Кракове, Киеве или Смоленске. Но сама суть порабощения насилием и пропагандой схожа. Воля Бобковского к жизни — это liberum veto[11], брошенное войне, которая, руководствуясь идеей ницшеанской воли к власти и заставляющей индивида подчиняться интересам коллектива, жертвовать ради него личным счастьем, достоинством, свободой и даже жизнью.

Таким военизированным состоянием ума, идеологией термитника являются для Бобковского гитлеризм, коммунизм и любой тоталитаризм. Он противопоставляет им своеобразный витализм и персонализм, анархическое принятие человека из плоти и крови, провозглашает его «не только прикладную» ценность, что, впрочем, является, по его христианскому убеждению, вкладом в западную культуру. Он точно замечает: «Человек — это вечный пожар, вечный сюрприз, его нельзя загнать в систему».

В то же время автор «Набросков пером» все больше осознает, что его мир исчезает. Что умирает не только Франция, которую он полюбил, но вся культура, основанная на эллинском, римском и христианском наследии уходит в прошлое. На смену им приходит тоталитаризм, для которого «нет ничего неприкосновенного, а ты, как человек, в зависимости от своих способностей, уже не Тадеуш, а всего лишь лопата, кирка, отвертка, напильник и так далее. <…> Возвращается холод языческого мира, языческое „восхваление государства“, из которого по тем или иным причинам изгоняются Эйнштейн, Манны и Верфели, как изгонялся когда-то Анаксагор».

Таким образом, Бобковский считал войну кульминацией современности, которая, по его точному замечанию, является «единственным великим и всеобщим отрицанием человека». Поэтому чем ближе к концу, тем больше в «Набросках пером» гнева и пессимизма.

«Франция была верой»

Бобковский был одним из последних страстных любовников Франции в традиционно франкофильской польской литературе. Он обожал братьев Гонкур, Бальзака, Флобера, любил картины импрессионистов, особенно Сезанна, восхищался французским кино и театром. Этим объясняется страсть, с которой на страницах «Набросков…» он пытается осуществить своеобразную феноменологию французского духа, постоянно колеблясь между восхищением и негодованием. Его восхищает, например, то, что у французов «феноменально развито чувство жизни, которого нам так трудно достичь без идеала и без иллюзий». Ему нравится французский баланс, он пишет, что «жизнь здесь <была> легче и проще, человек был прежде всего человеком». Но его возмущает то, как французы уступают немцам, он презирает петеновскую политику сотрудничества с Гитлером. «Я вырос на мифе Франции, — пишет он. — А сейчас что? Расползается по швам — причем тихо, вкривь и вкось, без треска». Или: «Война для народа как бросание монеты о мраморную плитку[12]; хотя я ненавижу войну, мне кажется, трудно найти лучшее испытание. Я вспоминаю, что думал о Франции долгие годы. Сегодня мне понятно одно: качества, которые умиляют и высоко ценятся в мирное время, которые, эти французские качества губительны во время войны». Бобковский великолепно описывает механизм бархатной оккупации, тонкого порабощения французов немцами.

В «Набросках пером» Бобковский немало места посвятил национальной характерологии, вдохновившись работами Германа фон Кайзерлинга. Интересно, что Бобковский, откровенный индивидуалист, часто рассматривал другого человека как представителя национального «типа». Отсюда переход к критическим и близким к ним сентенциям, обычно блестящим, порой шокирующим обобщениям. «Немцы, — пишет он, — гениальный народ, они все предвидят, все подсчитывают, придираются к мелочам, только в их предвидениях всегда чего-то не хватает. Чаще всего ерунды, и из-за этого все разваливается, идет прахом».

О своих соотечественниках он отзывался еще более неоднозначно. Он был чрезвычайно суров по отношению к полякам, даже жесток к ним в своей критике, и в то же время восторгался Шопеном, зачитывался Сенкевичем и Прусом. Его возмущал романтический мессианизм, но, узнав об обнаружении могил польских офицеров, убитых НКВД в Катыни, он написал: «Я теперь меньше удивляюсь Мицкевичу и Словацкому, их мистицизму и такой нудоте, как „Книги паломничества“ вместе с Товяньским». Довоенную Польшу он подверг сокрушительной критике. К примеру: «Литература, искусство, музыка были оторваны от повседневной жизни, они были бегством, неестественной разлукой, удушьем, польским снобизмом, абсолютно особенным и совершенно неприятным». И добавил: «Не будем заблуждаться — нас не любят; нас не любят за это претенциозное хамство. Попробовав раз в жизни шампанское, мы ведем себя так, будто пьем его каждый день за обедом. Между тем люди пили обычное пиво, да и то по воскресеньям, потому что бутылка стоила 90 грошей». Однако он объяснял свою позицию: «Это не из-за презрения к Польше — это из-за гнева на нашу судьбу, на наше невезение, из зависти, когда смотришь на других, которые зачастую менее достойны». А в метком афоризме предупреждал: «Всякое поражение таит в себе одну большую опасность: в поисках ошибок легко переступить границу, за которой этот поиск становится обычной подлостью и оплевыванием самого себя».

вернуться

11

Свободное вето (лат.) — с XVI до конца XVIII века в Польском сейме право свободного протеста, в силу которого один возражающий член сейма мог сделать недействительным постановление сейма.

вернуться

12

Старинный способ проверки подлинности серебряной монеты.