— А почему это именно на младшей? — обидчиво спросил Пётр, почувствовав себя оскорблённым из-за того, что обладательница белого, приятного на вид вымени ему не достанется.
— Как это почему, ваше высочество? Вот потому как раз, что вам надлежит взять в жёны младшую, — отвечал похожий на атлета Румберг, совмещавший функции товарища по играм н охранника великого князя.
— А ежели я другую желаю, тогда что?!
— Тогда следует доложить императрице, пускай ищет вам другую.
— Да нет же! — рассерженный глупостью собеседника, Пётр от полноты чувств даже ногой притопнул. — Другую, болван, старшую.
— Старшую уж никак нельзя, ваше высочество, не извольте гневаться.
— Но почему, дурак ты паршивый?
— А вот потому... потому как её величество...
— «Величество», «величество»... — передразнил Пётр. — Плевать я хотел на велич...
Собеседники враз умолкли, откашлялись и разошлись по сторонам, как если бы, едва не осквернённый богохульством, самый воздух в угловой комнате, где происходил разговор, был отравлен.
Не будучи в состоянии оставаться один, Пётр прямиком отправился к Крамеру, который заговорил с юношей вкрадчиво, и вместе с тем в устах светловолосого ливонца такие слова, как «женитьба», «невеста», «свадьба», звучали страшнее приговора, который, будучи единожды оглашён, теперь уже не может быть пересмотрен. Чудовищные, что и говорить, были слова.
Находясь подшофе, великий князь ещё пытался храбриться, однако при безжалостном свете дня, в трезвом состоянии, испытывал чувство окружённого и затравленного собаками зверя. Живя без матери и отца, он не сумел составить себе более или менее чёткого представления о том, что собой являет семейная жизнь, и, подобно дикарю, боялся всего неизвестного.
Ситуация осложнялась ещё и тем, что с некоторых пор ему начало представляться, что женятся, воюют, умирают совершенно иные люди, что эти пласты жизни к нему, собственно, не имеют никакого отношения и что у него есть надежда вообще прожить жизнь, сколько Господь сподобит, тихо и мирно, рядком да ладком со своей Анастасией свет Степановной, как он называл свою подружку Лопухину.
Из пятерых женщин, которых к шестнадцати годам узнал великий князь, не было никого лучше Настасьи, тихой нравом, с голубыми плошками вместо глаз. Была некая прелесть даже в том, что могли встречаться они лишь украдкой, второпях, и то на считанные минуты, а случалось если великому князю при свидании заслышать чьи-нибудь грозные шаги, он незамедлительно оставлял свою возлюбленную и убегал, на ходу застёгивая штаны. И ведь ни единого раза не попеняла ему Настасья, не намекнула на то, что лелеет в душе некую туманную приятность и определённость. Тем и мила была, за то и любил он её. И ведь незлобива, и фигурой хороша, хоть и плоска грудями. Да всё уж лучше молодой принцессы, на которую и взглянуть-то совестно... Так убеждал он себя, причём убеждал не без успеха, но приходила ночь, являлась ему во сне Иоганна-Елизавета с полной грудью за броней лифа — и вся рассудительность великого князя улетучивалась без следа... Прежде Пётр Фёдорович лучшего был мнения о своей тётке, ему даже казалось, что она втайне сочувствует ему и Анастасии, — и тут вот на́ тебе. Этакая невезуха, этакое свинство! В отчаянии Пётр додумался даже до предположения, что Елизавета, будучи женщиной незамужней и темпераментной, могла в один прекрасный момент по-бабьи позавидовать наследнику и его пассии, а позавидовав, решила разрушить сердечный союз двух молодых, любящих друг друга людей.
Как ни гневался великий князь, как ни злился на тётку, а заранее знал, что не устоять ему против императрицы, чуть пикнешь — так мигом обломают.
На всякий случай желая подстраховаться, Пётр запретил Лопухиной впредь искать с ним каких бы то ни было встреч — до особого распоряжения. Но правду говорят, что запретный плод бывает особенно притягателен. Так и Петра потянуло к Настюшке сильнее прежнего. Сказать кому, так ведь на смех поднимут: державу, скажут, на бабу променял! У русских ведь недалеко от насмешек до смертельного оскорбления, всё через прибауточки.
Когда намёки относительно будущности переросли в уверенность, а уверенность, в свою очередь, оказалась подкреплённой собственными её величества словами, начал Пётр нелёгкие изыскания приятственных черт в той, которую сподобили ему в невесты или как там... Бледная, тусклая девица, вечно печальная, с каким-то загнанным, болезненным выражением лица и влажными ладонями. От Софи попахивало мышами, пылью и плесенью, так что временами Пётр ловил себя на мысли, что испытывает сильное желание врезать этой тихоне по мозгам. Хоть бы уж разревелась, что ли, всё на человека сделалась бы похожей, а то молчит и молчит. Несколько успокаивала его лишь мысль о том, что «жениться» — при всей своей жути — не означало каких бы то ни было немедленных действий. Ну и слава Богу.