Подчас забавной выглядела манера молодого епископа Псковского скашивать глаза в то место, где под рыжеватыми усами должен был находиться рот (Софи почему-то была уверена, что у него чувственные губы), и нараспев, с чудовищным фрикативным «g» в словах, нараспев произносить непонятные, но певучие объяснения, — напевшись таким образом, Тодорский возвращал своему взгляду обиходную осмысленность и скучным голосом переводил собственные стенания на немецкий язык. Оказывалось, что красиво модулированные завывания с часто употребимым Gospody Bozhe в немецкой речи оборачивались чудовищными банальностями, не содержавшими даже и намёка на тот восторженный изначальный субстрат, который придавал глазам священника восторженную же вдохновенность.
По сравнению с Симеоном Тодорским учитель русского языка Василий Евдокимович Ададуров[74] был элементарным занудой. Пышнотелый, сравнительно молодой, в парике напоминающий капризную женщину-толстушку, он излишне радовался в начале каждого занятия, чрезмерно подчёркивал своё безграничное почтение и — слишком быстро, при первых же ошибках Софи, начинал выходить из себя. Закалённая на стычках с матерью, Софи на женские выходки этого мужчины не реагировала вовсе, вынуждая его кипятиться и кричать ещё больше. Если для Софи уроки русского языка проходили легко, а основных усилий требовали домашние задания, то Ададурову на уроках приходилось до того несладко, что накричавшийся и понервничавший (хотя чего так нервничать, ну подумаешь, ученица мужской и женский род слова «встречаться» перепутала: чего тут нервничать, ей-богу?), он выходил из классной комнаты совершенно измочаленным, с потным лицом и сильным запахом конюшни. Случалось, он в дверях извинялся за свою педагогическую несдержанность и профессиональную вспыльчивость, но чаще уходил безо всяких извинений, шарахнув напоследок дверью, отделяя себя таким образом от «этой бестолочи», как учитель изволил выражаться. Но ни разу, ни разу Софи не выказала недовольства, постоянно помня о том, что Ададуров преподаёт ей науку наиважнейшую. Можно ведь быть уродиной, дурой и плаксой одновременно, и всё-таки сделаться (не произносим всуе, чтоб не сглазить), но немыслимо сделаться (опять не произносим из тех же соображений) без свободного владения русским языком. Это как дважды два. И потому старалась Софи изо всех сил: марала и перемарывала прописи, пыхтела над Псалтырём, приучала губы к нечеловеческому звуку «ы», как, например, в «ryba» — «рыба».
Но не одной только собственной выдержкой защищалась Софи от Ададурова. Непонятно почему, но этот нервный толстяк был ей странным образом приятен. Прежде чем от него начинало тянуть потом, то есть в самом начале всякого урока, Ададуров распространял вокруг себя волнительный запах чистого здорового мужского тела, и потому сказанное учителем в первые минуты пролетало мимо ушей и выше головы девушки: девушка — обоняла. И потом эти его не всегда понятные, но такие искренние, такие спонтанные отступления; спрягая, например, «я сидел на траве» и дойдя в свой черёд до «мы сидели на траве», он мог мечтательно закатить глаза и сказать ни с того ни с сего: «А какие там девки в деревне у нас были...»
Но зубрёжка и прописи, прописи и зубрёжка — это сущий ад, кто бы там что ни говорил.
— Ну, на сегодня хватит, — такова была финальная присказка Василия Ададурова. — Мы закончили. Кстати, «закончили» — совершенный вид, прошедшее время.
— Совершенный вид, прошедшее время, — как эхо сказала Софи.
— Отдохнёшь теперь, поди?
— Поем немного, а потом следующий урок.
— У кого, у Тодорского?
— У Ланде.
Ададуров подозрительно, — мол, а не разыгрывает ли молодая особа — поднял бровь:
— Это кто ж такой?
Чувствуя определённую неловкость от того, что не может вспомнить по-русски (а ведь ей говорили) название профессии Ланде, и вместе с тем не умея на каком-либо ином языке объясниться с Ададуровым, девушка решительно ушла от родного немецкого и, не дойдя до русского, остановилась на промежуточном варианте:
74