Чтобы не портить отношений (хотя и давала себе слово не потакать родительской жадности), Екатерина с сожалением взяла со столешницы изящную вещицу.
— Но-но! — спокойно остановил её невесть как пробравшийся в комнату невесты великий князь; ни Екатерина, ни мать не слышали его шагов, обыкновенно гулко раздающихся по коридору. Лишь недавно серьёзно простудившийся, отчего и вынужден был при переезде из Москвы остановиться в Хотилове, великий князь пребывал теперь в постоянном раздражении и лишь выискивал повод для того, чтобы сбросить томление с души. — Не кажется ли вам, ваше императорское высочество, что сторонние персоны обязаны выказывать к вам большее почтение и не указывать неподобающим образом...
— Эта сторонняя персона, как вы изволили выразиться, моя мать.
— Вот как? — Пётр собрал в складки кожу на лбу. — Тем хуже для неё. Я вынужден буду рассказать её величеству о том, как она пыталась заполучить драгоценности моей невесты; не уверен, что императрице такое намерение гостьи двора её величества придётся по сердцу.
Собравшаяся с мыслями и словами Иоганна-Елизавета, без малого целый год усмирявшая свой норов, потеряла наконец терпение и начала орать на великого князя, который, однако, не ударился, по своему обыкновению, в слёзы, не обиделся и не убежал, но занял твёрдую позицию (левая нога вытянута, вес тела на правой, чуть согнутой ноге) и в свой черёд принялся говорить Иоганне-Елизавете такие слова, при которых Екатерина вынуждена была заткнуть уши. Всё это выглядело чудовищно... А там ещё и Мария Андреевна Румянцева на шум пожаловали... Прости их всех, Господи...
Ну и обрастала также Екатерина людьми, причём это выглядело столь же естественно и неотвратимо, как обрастание вещами. В одиночку если и живут, то разве только какие-нибудь схимники, если таковых не выдумала молва; даже в малюсеньком Цербсте нельзя было прожить в одиночку, что уж говорить про величественный русский двор, где всякая церемония обставлялась таким образом, что простое к ней приготовление требовало дополнительных рук. Прирастала Екатерина исключительно женщинами. После сестёр Гагариных и Кошелевой, трёх приветливых и в меру любопытных её фрейлин, в Петербурге появилась у Екатерины желчная и прилипчивая до неотвязности камер-фрау Крузе, а также немереное число горничных девушек, возраст которых приблизительно соответствовал возрасту великой княгини. Из числа служанок она особенно выделила приглянувшуюся ей невысокого роста, полненькую, ладно скроенную, с едва заметной асимметрией лица Машеньку Жукову, формально исполнявшую обязанности хранительницы ключа от того самого ларца, где находились драгоценности Екатерины. Появились в свой черёд и две лопотуньи-карлицы.
Вообще-то со времён правления Анны Иоанновны, чей портрет как-то показал Екатерине в одной из нежилых комнат великий князь, карлицы сделались атрибутом российского двора, существенно потеснив юродивых, этих дальних родственников европейских средневековых шутов. Юродивые допускались ко двору избирательно, причём по вполне определённым случаям-оказиям, тогда как многочисленные карлицы получили постоянную прописку. Великая княгиня своих карлиц не особенно, впрочем, жаловала: обряженные в миниатюрные платья человекоподобные существа со старушечьими личиками и комариными голосами почему-то вызывали у неё лёгкий позыв на рвоту; однако же и убрать от себя карлиц она никак не могла, лишь сделала встречи с ними как можно более редкими.
А вечера, те из вечеров, что выдавались свободными, предпочитала проводить с Машей Жуковой. Шестнадцатилетняя Жукова, формально будучи всего лишь на один год старше Екатерины, была, как выяснилось, весьма любвеобильна, один раз сама влюбилась, выражаясь её же собственными словами, «по уши», несколько раз любили её, как правило на господских диванах и однажды в карете, на ходу (где было очень тряско, очень неудобно, и Пётр Чернышов всё никак не мог довести дело до логического конца, ругался и обвинял Машеньку в том, что она решительно ему не помогает, а Жукова старалась, как могла, чтобы только не упасть, — какая уж тут могла быть помощь...). Но даже в случаях, когда Маша рассказывала — как правило, шёпотом, при свече — о случаях несчастливой любви, о том, например, как прошлой осенью в Замоскворечье, куда отправилась за особыми молочными пряниками, была в лавке коварно изнасилована купцом, купцовым племянником и невесть как появившимся там лодочником с переправы, — даже в этом случае, живописуя госпоже в подробностях, как её заманили в подвал, да как руки завернули, да как голову юбкой накрыли, прежде чем взяться за работу, — рассказывала Маша об этих ужасах восторженно, с блеском в глазах и таким знанием подробностей, что у великой княгини всё это прокручивалось затем во сне с подробностями, словно бы она лицезрела это всё наяву.