— Тра-та-та-качье! — поддержала его Екатерина.
— Эх, какая же ты всё-таки ещё невзрослая, — заметил ей великий князь, хотя поддержка его собственной игры ему понравилась и несколько даже польстила.
— Вы зато слишком взрослый, ваше высочество, собственную супругу не в состоянии... супругу не можете...
— Могу! — категоричным тоном оборвал её муж. — Могу, — повторил он сдержаннее, — но не хочу.
— Нет, явно не можете, — грустно, хотя и без всякой обиды в голосе, сказала Екатерина и аккуратнейшим образом, чтобы не обозлить супруга и уж тем более чтобы не напугать, принялась незаметно так оттирать его от стола, вынуждая перемещаться поближе к постели.
— А вот и могу, — заупрямился, отступая, Пётр.
— Нет, не верю вам. Не верю, вот что хотите, — подзадоривала мужа она.
— Могу, могу... Не сомневайся.
— А — когда? — поинтересовалась она, видя, что через полшага супруг споткнётся о кровать и неизбежно завалится на спину.
— Когда... Парленда. Мар-лен-да! Выр-Бол-Да!!! — радостно крикнул жене в лицо великий князь и в последний момент удачно выскользнул из едва не сработавшей ловушки. — САМ-ПЕРА-БАР-ДА!!! — торжествующе заверещал он, устремляясь окружным, мимо двух кресел, путём к столику с недопитой бутылкой...
ГЛАВА IX
1
Впоследствии, много лет спустя, Екатерина признавалась, что твёрдости характера и умению противостоять превратностям судьбы она в значительной степени обязана осени 1746-го. То было для неё психологически переломное время, когда девушка внезапно, как в ясновидческом трансе, осознала, что для неё немыслимо движение назад к счастью, поскольку там, сзади, никакого счастья не было и в помине, и что, по сути, кроме графини Бентинген, она никого — ни отца или брата, ни тем более мать и Бабет, — никого видеть не желает, причём не желает отнюдь не от жестокого своего сердца, но потому что — незачем. Однако же и вперёд к счастью двигаться оказалось также немыслимо, потому как этой осенью она утвердилась во мнении, что, так сказать, впереди у неё счастья нет и никогда не будет.
О, грусть; о, горечь спокойного предвидения! О, невосполнимость украденных иллюзий и тщетность поиска паллиативов!
О ч-чёрт!!
Какое же могло быть впереди счастье, когда склонённый таки хитростью, вином, женской лаской и коварством к исполнению обряда defloration[85] злой мальчик немного подвигался в сжавшейся, словно комок мускулов и нервов, супруге, вышел из неё и сказал преспокойным, чуть западающим на согласных звуках голосом:
— Ну уж нет, увольте великодушно! — как если бы речь шла о том, что ему предложили попробовать яблоко, пришедшееся, однако, не по вкусу привередливому дегустатору.
— Ваше высочество, хоть до конца-то доведите начатое! — плачущим голосом пробовала упросить его супруга, добившаяся, правда, совершенно иного результата.
Оправив на себе ночную рубашку, просторную и красиво расшитую на груди, из-под которой торчали две голубоватые худенькие ноги, Пётр вдруг рассердился:
— Я сам лучше вас понимаю, что мне делать! Захочу — сделаю, а не захочу — ни вы и вообще никто не заставит меня, это вам понятно?! — Расходясь всё больше и больше, распаляясь от звука собственного голоса, он легко перебрался в следующий регистр и уже буквально кричал Екатерине в лицо: — И не смейте никогда меня учить!
При этом «ни-ког-да ме-» обратилось в женский визг (спрятавшийся за стенкой шпион, окажись сейчас тут такой, и не поверил бы, что кричит мужчина), тогда как «-ня у-чить» получилось и вовсе фальцетом.
— Извольте идти к себе в спальню! — приказал Пётр и начал торопливо натягивать штаны.
А осень, какая волшебная выдалась в тот год осень в Петербурге! Простоявшая лето заброшенной и никому, казалось, не нужной, вдруг ожила Адмиралтейская верфь, и Екатерина, проезжая в карете с таким расчётом, чтобы по левую руку оставались корабельные стапели, с удовольствием наблюдала, как мускулистые, загорелые, с забавной повязкой на голове (чтобы длинные волосы, как ей объяснили, не мешали работе) плотники и корабелы музыкально тюкали топорами в свежеоструганные брёвна и доски; сентябрьское солнце ярчайшими бликами вспыхивало на лезвиях топоров и матовыми расплывами отражалось на загорелых мужских плечах и спинах. На приличном отдалении от корабелов в ряд, как стрижи на ветке, обыкновенно восседали принёсшие обед мастерам желтоголовые пацаны и девчонки в некрашеных бедных платьицах. Тут же стайкой располагались ничейные, крепкие и молодые женщины, соломенные вдовы, налитые молодостью, здоровьем и женской силой, запасшиеся терпением и коварством: они безучастно сидели на траве или подстеленных под себя рогожках, не разговаривали друг с другом, никаким рукодельем себя не обременяли, и вообще было не вполне ясно, какого же дьявола они тут находились. Но стоило хоть кому-нибудь из корабельных мастеров направиться к зарослям близрасположенных кустов, чтобы отлить, как все соломенные вдовы словно по команде поднимали головы и напряжённо, испытывающе ловили взгляд мужчины; не подмигнёт ли, не кивнёт ли в сторону кустов, не подаст ли какого иного знака.