Выбрать главу

В маленьком зале кинотеатра «Время» собралось ОБЩЕСТВО. Там были какие-то дядьки с бородами разных форм. Какие-то дамы с причёсками и платками на плечах, какие-то худосочные, очень умные мужики с плохими зубами, которые курили возле туалета и громко смеялись. Были полноватые молодые люди в очках. Были какие-то явные артисты и художники. По фойе даже прохаживался один высокий мужчина в светлом пиджаке, и у него на шее алел шейный платок. Там я встретил одного знакомого моих родителей. Он работал вместе с отцом в университете и бывал у нас дома пару раз. Он удивился, увидев меня, и поздоровался со мной. Я даже и не представлял себе, что такие люди живут где-то в недрах нашего города. И вот они из этих недр вышли на свет и собрались в одном месте.

Мы, те, кто пришёл с Владимиром Лаврентьевичем, скромно стояли в указанном нам Владимиром Лаврентьевичем месте и помалкивали.

Потом все пошли в зал. Мы зашли последними, когда Владимир Лаврентьевич подмигнул нам, разрешая зайти. Нам достались самые плохие места, сбоку у прохода и по-одному. Лучшие места заняли полноправные члены ОБЩЕСТВА и киноклуба.

Киновед Листопадов вышел перед экраном на маленькую сцену, его встретили аплодисментами. Я не буду его описывать. Он был Листопадов. Тут мои комментарии излишни.

— Картину, которую вы сегодня посмотрите, я посмотрел два года назад на закрытом показе в Москве, — начал он бархатистым прокуренным голосом, наполовину прикрыв глаза. — После этого просмотра я два года делал всё, чтобы показать её вам. Этот фильм удивительным образом выпадает из контекста…

Дальше я не помню точно, но общий, понятный мне, смысл его выступления заключался в том, что мы увидим шедевр, очень необычный, уникальный, а главное, благодаря его усилиям привезённый в Кемерово. Он просил собравшихся обратить особое внимание…. Я не помню точно на что, потому что после слов «обратите особое внимание» он говорил минут двадцать.

Пока он говорил, Владимир Лаврентьевич несколько раз тяжело вздохнул, а во время особо пафосного фрагмента речи Листопадова, он похлопал меня по плечу.

Фильм был черно-белый и с субтитрами. Я впервые смотрел фильм с субтитрами и очень устал их читать. К тому же я просто не успевал прочитывать добрую треть.

Первые минут десять фильма мужчина, главный герой, и красивая женщина ездили на красивой машине то у моря, то по городу, то по горам. Они периодически целовались, а потом ссорились, а потом целовались ещё сильнее. Потом они поссорились совсем сильно, из-за этого мужчина поехал очень быстро, и машина сорвалась со скалы. Сам мужчина очнулся в больнице вскоре, первым делом спросил, как там женщина, а врачи промолчали с грустными лицами. Но женщина не умерла, она была без сознания. Врачи говорили мужчине, что современная медицина бессильна, но женщину можно как-то заморозить, и когда через несколько лет медицина найдёт решение, её разморозят и вылечат. Мужчина согласился. Он очень плакал и переживал в тот момент, когда её замораживали. А потом он весь фильм ждал. Он ждал, когда же медицина найдет то самое решение. Он ждал пятьдесят лет и, наверное, больше часа экранного времени того фильма. Все эти пятьдесят лет и весь тот час он её ждал, страдал и много говорил и думал о любви. Я устал это читать, но старался.

Иногда в зале смеялись, иногда дама, которая сидела рядом со мной вытирала слёзы. За спиной было тихо. Т тогда, когда мне стало уже невмоготу от чтения титров и от этого киношедевра, я оглянулся и увидел, что Владимир Лаврентьевич спит. Он сидел и тихо спал. Мне сразу стало хорошо и спокойно. Я перестал читать монологи о любви главного героя, но я не уснул. Я всё же надеялся, что в этом фильме, хоть раз, хоть на секунду, появится голая женщина. Иначе, зачем вся эта элитарность и закрытость мероприятия? В конце фильма главному герою, уже глубокому старику, сообщают, что решение найдено. Он радуется и плачет. Женщину извлекают из холодильника, всю обмотанную фольгой. Когда её размораживали, получилось очень много пара. Пар долго рассеивался, потом он рассеялся. Женщина была по-прежнему в фольге. После этого крупным планом, во весь экран, были показаны руки врача, который разрывает эту фольгу слой за слоем. И, наконец, он разорвал последний слой, и открылась сама женщина. Она была голая. Её показывали секунд пять. Я забыл дышать. Потом она открыла глаза. Она была молодая и прекрасная, а мужчина старый и скрюченный. Он смотрел на неё и плакал.

Фильм кончился.

— Да-а-а! — услышал я сзади голос Владимира Лаврентьевича. Через секунду раздались дружные аплодисменты зала.

— Уже десятый час, родители ругать не будут? — спросил меня на улице Владимир Лаврентьевич.

— Нет. Они же меня отпустили, — сказал я.

— Позвони домой, предупреди, что едешь, — угрюмо сказал он. — Не расстраивайся, здесь не все фильмы… такие. Ещё посмотрим то, что можно будет обсудить.

Я кивнул. Но всё же я был очень доволен. Даже счастлив. Начальник взял меня с собой. Он говорил со мной серьёзно. Он заботился обо мне. И заботился тоже, как надо, серьёзно. Да, к тому же, я пять секунд видел голую женщину на экране…

Так я перешёл в заветный клуб.

— Ну, как успехи, дядя? Чего наснимал? — спросил меня на следующей неделе, после посещения киноклуба Владимир Лаврентьевич, когда я рассматривал на просвет свежепроявленную плёнку.

Тут надо сказать, что выдающихся успехов я, как фотограф, не добился. Я вообще никакими фотодостижениями Владимира Лаврентьевича или, как мы его называли, Начальника, не порадовал. У меня не получалось. Я не чувствовал света, не видел того, что видит настоящий фотограф, казалось бы, в обычной ситуации, неожиданно вскидывающий фотоаппарат… Я не чувствовал момента жизни, как надо фотографу, и не различал людей, которые на фотографиях были выразительными, а в жизни вовсе даже нет. Я тогда переживал ужасно. Я сам понимал, что у меня ничего не получается, и видел огорчённое лицо Начальника. Но теперь я этому рад. Потому что Начальник потратил на меня гораздо больше времени, чем на тех, кто свет чувствовал, всё видел, и у кого к фотографии был талант.

— Вот скажи мне, зачем ты фотографировал эти качели? — спрашивал он меня, рассматривая мои снимки. — Или вот этот грузовик зачем снимал, а?

— Качели забавные, — говорил я печально, — а грузовик мощный, страшный.

— Конечно, качели забавные, а грузовик мощный, — почти отчаянно говорил Начальник. — Но они сами по себе такие. Качели забавные, а фотография твоя не забавная, понимаешь? Ты же не грузовик должен фотографировать, а сделать фотографию, на которой будет грузовик. Грузовик, который мимо тебя ехал, был большой, мощный и страшный. А фотография у тебя никакая. Тебе было страшно, громко, ты видел мощь этого грузовика, так? А как это можно увидеть на фотографии? На твоей фотографии не видно, что грузовик мощный. И что тебе страшно, тоже не видно. Ничего не видно! Только вот грузовик и всё. Или вот качели в саду. Сами они забавные. Наверное, забавные. А фотография у тебя скучная, неживая… никакая! — он горячился и тыкал пальцем в мои снимки. — Я должен чувствовать, видеть и понимать, почему ты снял то или другое, какое у тебя было настроение, что ты почувствовал, что ты увидел в этих качелях или в этом, чёртовом, грузовике. В твоей фотографии должно чувствоваться, что ты этим хотел сказать, какие переживания передать, — тут он налил себе чаю, хотел отпить, но не отпил, а поставил чашку на стол. — Все ходят по одному и тому же городу, полю или лесу. Все! И никто ничего не видит. А ты должен увидеть, как тут упал свет, как солнце отразилось в стекле троллейбуса, как заблестели капельки росы на паутине в траве, как, чёрт возьми, улыбается девушка, которая сидит на остановке и чего-то ждёт. Но ты должен не это всё сфотографировать, а сделать фотографию. Ты должен сразу видеть, стараться увидеть, как это будет всё на фотографии, а не как оно есть на самом деле. Если просто смотреть в окно, там за окном что? Ну, что там за окном?

— Пейзаж, — нехотя ответил я.

— Пейзаж? — передразнил он. — Там жизнь, а не пейзаж. В жизни за окном композиции нет. А в пейзаже композиция есть. Вот ты сними то, в чем композиции нет так, чтобы композиция получилась. Запомни, ты не жизнь фотографируешь. Ты делаешь фотографию. И нужно, чтобы фотография была живая. Но она живёт по другим законам. А-а-а! — он махнул рукой. — Да что я бьюсь с тобой. Если ты этого не чувствуешь, значит, я тебе ничего объяснить не смогу.