— Ньет, вы! — вставляет слово офицер. — Ви — большевики! Ви хотеть завоевание вьесь мир! Абер ецт вир шлюсс махен мит коммунизмус![1] — и тут же отдает приказание расстрелять фотографии.
С гусиным гоготом хватают солдаты автоматы, выбегают из дому и через шлях — к пригорку. Прикрепили к соснам фотокарточки, отошли на несколько шагов и начали палить. В клочья разнесли портреты…
Стерпела и это Ефросинья Криницкая. Поставила еду, приглашает незваных гостей откушать, чем бог послал…
Странник о той поре прибился к дому Криницких, однорукий, убогий человек. Все он видел своими глазами, и этот рассказ идет от него. Дважды на год, а то и чаще, заглянет он в Шугали, чтобы все это вновь и вновь рассказать людям, чтобы знали, чтобы ведали о том, чего нельзя забывать вовеки! Потому что забывчивы мы, а забывчивы оттого, что добры по натуре своей, быстро отходим от зла и ненависти. Долго помнится только хорошее, а все, что терзало сердце и душу, постепенно затягивается дымкой забвения. Однако же, во имя нашего будущего, надо помнить, а юным, что не знали горя, надо знать, от какой лихой напасти спасли их отцы и старшие братья…
— Господи боже мой! — причитает странник и крестится на образа. — Что же это делается на белом свете!
— А ничего, отец! — говорит ему Криницкая. — Вот накормлю окаянных, они и успокоятся. Видишь, какие отощалые. Это они на голодный живот пакостные, а поедят — подобреют!
— Ой нет, хозяюшка, нет! — ужасается калека. — Глаза у них волчьи, так и горят! А от дыханья ихнего серкой явственно шибает! На касках рога нарисованы! Сатанинское племя, чисто сатанинское, спаси нас господи!..
Довольные своей работой, вбегают в горницу стрелки те автоматные, потирают руки от приятного удивления, восхищаются накрытым столом — не во сне, наяву видят русское хлебосольство.
— О, матка! Ты есть гут!
Шнапс у них имелся в достатке.
Начали пить и жрать, как скоты, ровно из голодного края прибыли, будто отродясь яичницы с ветчиной не видели, колбас домашних, огурцов свеженьких, прямо с огорода, молока в крынках — топленого и холодненького, из погреба, и, конечно же, как и было приказано, курок жареных. Ничего не пожалела хозяйка, пусть их едят, думает, пусть разорвет ненасытных! Набросились на все, да так жадно, что только одно чавканье и слышно. Чистые свиньи! Еще бы — не свое, даровое. Наперехват, взапуски, кто кого скорее обставит. А когда насытились, начали непристойные песни орать. Хоть и язык чужой, непонятный, а все равно гадость чувствуется. Губная гармошка чуть ли не у каждого — задудели, загудели! Подпившие, они утратили всякий удерж и стыд. Мерзостные, закоренелые охальники и скоты, к ужасу убогого странника, наблюдавшего за ними из кухни, чокались с суровыми ликами святых на иконах, взбирались на комод, отплясывали какой-то гадостный танец…
Чтобы не видеть всей этой срамоты, Криницкая вышла на кухню. Но они потребовали, чтобы видела «веселение» бравых немецких солдат.
— Матка! Ты — пить за наше здоровье! — приказывают ей солдаты и наливают рюмку.
Что делать — надо пить, надо стерпеть и это поношение. Подавляя тошноту, пригубила рюмку с вонючим зельем и почувствовала себя оскверненной на веки вечные.
— Найн! Найн! — заорали хором. — Аллес![2]
Пришлось выпить «аллес». И в знак своего презрения к негодяям ничуть не поморщилась.
— Браво! Браво! — закричали немцы. — Нох айне кёльх![3]
Налили еще. Выпила и вторую рюмку, чтобы отвязались, проклятые. Выпила и вышла на кухню. Зубы сжала от горя и унижения, а не плачет — только глаза яростью наливаются. Может, в те минуты она думала о немецких матерях, которые народили и выкормили таких гаденышей. А может, о том, что у каждого из них лежит в подсумке добрая сотня хорошо упакованных смертей. И все они — на ее сыновей, на народ советский…
Один из солдат, хоть и пьяный, разглядел на стене Марисину фотокарточку и нашел в ней сходство с хозяйкой. Вбегает на кухню, тычет в лицо.
— Матка! То ест твоя цурка?
Побледнела старая.
— Нет, что вы! У меня нет дочек — у меня одни сыны. Это племянница, она в соседнем селе живет!
Тут еще вбежало несколько мерзавцев.
— Цурка! Фрейлен! Где твоя цурка, матка?
Крестится, божится тетка Фрося, грех на душу берет — клянется, что никакой дочки у нее нет. Но не верят закостенелые в разбое души — помешано сверлят ее окоселыми от вина, налитыми кровью глазами. Нет, они еще не кончили свою жестокую, образцово-показательную гульбу. Зарыскали по большому дому, шарят в сенях, в подполье, пошли по сараям, даже под стожок сена заглянули. И нашли, бедную, на чердаке, как она там ни пряталась. Стащили вниз, трепещущую от страха, поволокли в амбар. В ноги бросалась им тетка Фрося. Христом-господом молила — отшвырнули прочь с дороги…