Помню даже, как модница и щеголиха Анна Андреевна нахмурилась, когда я назвал ее «бабушкой», и как она, когда муж ее с моим отцом вышли в другие комнаты, со слезами на глазах поверяла свое странное горе моей матери. Она, дочь полковника, ездила в карете четверней, а теперь, вышедши замуж за капитана, должна ездить только парой… Впоследствии я узнал, что Шебалины были не в ладах с полицмейстером, который говорил, что он остановит Шебалинскую карету и собственноручно отпряжет форейторскую пару, исполняя закон, дозволяющий четверней ездить только дворянам штаб-офицерского чина. Едва ли он даже не исполнил обещание.
На пути из Лукоянова в Балахну мы заезжали в Миякуши к дяде Василию Ивановичу. Он, уездный предводитель с Анной на шее (тогда не малая редкость в провинции), был важною особой в Ардатовском уезде. Но я мало помню его, зато крепко врезалось в моей памяти свидание с бабушкой Елизаветой Ивановной, в тихом сумасшествии доживавшей свой век у старшего сына. Как теперь гляжу на чистенькую, опрятную старушку, всю в черном, сидевшую в вольтеровских креслах у растворенного окна в тенистый сад. Она вся была окружена цветами, весь флигель, занимаемый бабушкой, был заставлен цветущими растениями. Она очень любила цветы, и уход за ними составлял единственное ее занятие. Она не скоро узнала моего отца и мать; узнав, много плакала и, взяв меня на руки, посадила к себе на колена и легонько похлопывала по моему лицу цветами белой сирени. Я знал, что бабушка сумасшедшая, и страшно боялся, чтобы она меня не съела. Сумасшедших я до того времени никогда не видывал, а от нянек много слыхал про бабу-ягу, евшую маленьких детей. Воображение пятилетнего ребенка представляло мне бедную бабушку Елизавету Ивановну — бабой-ягой. Она меня благословила образом, много целовала и, поставив нас с братом Николаем перед собой, положила на наши младенческие головы свои исхудалые, морщинистые руки и со слезами на глазах говорила что-то много, часто повторяя: "растите, мои внучки милые, да не будьте в дедушку". Впоследствии я уже понял и смысл этих слов помешанной старушки и те слезы, которые потекли из блестящих каким-то особенным блеском голубых глаз ее по впалым, сморщенным щекам. Вскоре бабушка Елизавета Ивановна скончалась и похоронена при церкви села Нучарова.
В Балахне мы поместились в доме дедушки Павла Петровича. Дом хотя был и довольно поместительный, но когда поселились в нем обе дочери умирающего старца с мужьями, и шестерыми детьми у обоих, стало тесновато. Дом был на речке Нетече у въезда в село Кубенцово, подле большого каменного дома Николая Яковлевича Латухина, военного советника, двоюродного брата жены Павла Петровича, моей бабушки Надежды Степановны. У него была жена полька Тереза Ивановна и дочка моих лет Анюта.[6]
Это были очень богатые по тому времени люди, у единственной дочери было две, если не больше, гувернантки, которые было и нас с братом да двоюродных братьев и сестер Жилиных начали учить по-французски, а Тереза Ивановна при этом нещадно кормила нас конфектами, и такие уроки продолжались с утра до вечера. Многому мы, разумеется, не научились, да этого и не требовалось — вся цель этого ученья состояла в том, чтобы нашего крикливого общества не было в дедушкином доме, где догорали последние дни почтенного старца. Латухин был из балахнинских купцов, его родственники и сам он имели солеварни в Балахне, кроме того, у Николая Яковлевича был стеклянный завод. И солеварни и завод были близко, и мы не столько времени занимались с гувернантками, сколько проводили его на солеварнях и на заводе. К дедушке нас водили редко, он страдал водянкою в груди, и редко выпадали спокойные для него часы. Он меня очень любил, меня и Владимира Жилина, и обоим любимым внукам, лаская их полумертвой рукой, говаривал: "учитесь, учитесь, да читайте больше. Читайте Записки Сюлли и Деяния Петра Великого (Голикова)… Петра Великого чтите, он наш полубог!.." Разумеется, мы не понимали его слов, но имена Сюлли и Петра Великого врезались в мою память, и уже после мать моя растолковала мне предсмертный завет дедушки. Это с ранних лет заставило меня полюбить историю, и много лет спустя, когда я начал печатать статьи свои, большею частью исторического содержания, у меня нередко было на уме: "Ах! как бы было хорошо, если бы живы были мать да дедушка и прочитали бы печатные статьи мои!.."
В половине сентября 1824 года утром мы играли в бане с моим ровесником, братом двоюродным Владимиром Жилиным, сделанными при нас на стеклянном заводе бутылками, когда вдруг какая-то из нянек прибежала к нам и, схватив нас за руки, бегом пустилась к дому, говоря: "дедушка умирает!" Помню тесную, битком набитую людьми комнату, запах ладана, высоко поднимающуюся грудь дедушки, помню, как он подал руку моей матери, а она положила ее на мою голову, помню унисон ильинского попа, читавшего отходную, помню, как Тереза Ивановна прикладывала к губам дедушки бритвенное его зеркальце, а потом крики, вопли, рыдания… Дедушки не стало. После него остались деревни в Семеновском уезде, поступившие моей матери и ее сестре.
Через четыре месяца по смерти дедушки, в январе 1825 года, были дворянские выборы, и новые семеновские помещики были избраны дворянскими заседателями — отец мой в земские, а дядя Жилин в уездный суды. Мы переехали в Семенов.
Семенов — где протекло мое детство и где лет через 25-ть, после того как меня привезли туда ребенком, привелось мне исполнить высочайшую волю императора относительно упразднения Керженских и Чернораменских раскольничьих скитов — и был и есть маленький лесной городок.[7]
6
Потом она была замужем за полковником Гриневичем, лет двадцать бывшим балахнинским предводителем дворянства до самой смерти в шестидесятых годах.