— Серенький, родной, зачем может пригодиться женитьба на списанном тебе в рабство андроиде? Ты радикально расширяешь мои представления о хохлах.
— Нет, ну если ты опять будешь кончать жизнь самоубийством в ответ на мое скромное предложение, то я его сниму.
— С лягушками это было не предложение, а односторонняя попытка объявления меня своей женой, ты и спрашивать–то не пытался.
— Так, сейчас выяснится, что ты покончила жизнь самоубийством от феминистской обиды, что я тебя не спросил. Значит — отлуп? Гарбуз, как говаривали у нас в поселке? (когда–то в украинских деревнях символом отказа в сватовстве был гарбуз (тыква). — Примечание автора).
— Ни, чому ж гарбуз. Я згодна. А що дах у тэбэ йиде — так у мэнэ вин йиде сильнишэ. (Нет, почему же гарбуз. Я согласна. А что крыша у тебя едет — так у меня она едет сильнее. — укр.).
— Моя дружина будэ розмовляти зи мною украйинською мовою? (Моя жена будет разговаривать со мной по–украински? — укр.) — восхитился Гуров.
— Иноди. (Иногда — укр.). И только если ты со мной абсолютно немедленно трахнешься, сачок хохляцкий!
— До свадьбы доживешь? — строго спросил Гуров.
— Честное благородное слово!
Он повернул ее к себе спиной, и, нежно поглаживая соски, осторожно вошел в нее. Вначале Катя двигалась неторопливо, а потом вдруг резко ускорилась, движения стали совсем частыми и мелкими, она протяжно застонала, сжала мышцы внутри и быстро, как в бреду, забормотала:
— Вот сейчас–сейчас… ну, кончи–кончи–кончи…
И, почувствовав его судороги и услышав полувыдохи–полувсхлипы, с которыми он кончал, стала уже двигаться, подлаживаясь к его вначале усилившемуся, а потом угасающему ритму, облегченно и радостно вздохнула и рассмеялась…
— Господи, Серенький, родной, как хорошо! Я ведь с тобой сейчас в первый раз по–человечески трахнулась. Все эти экстатические навороты, конечно, потрясали — но и напрягали. И я при этом слышала почти только себя. Помнишь, заставляла тебя кончать сплошными минетами, чтобы хоть так тебя чувствовать. А ты чего какой–то напряженный был?
— Да я боялся, не будет ли у тебя проблем после удаления лягушачьих имплантов.
— Я тоже, честно говоря, побаивалась. Но все совершенно классно. Однако чего же тебе все–таки приспичило жениться на устаревшем, списанном в рабство андроиде? Причем абсолютно вдруг: я к тебе с грязными домогательствами, а ты, — Катя хихикнула, — резко решаешь, что надо прикрыть мои грехи женитьбой.
— Ей–богу, понятия не имею. В традициях чувствительной литературы надо бы ответить «Потому, что я тебя люблю!» — и я тебя действительно очень люблю. Но у меня любовь и женитьба как–то совершенно не связаны друг с другом.
— И я почувствовала своим барометром, что ты не знаешь. Мне интересно, что за подсознательные шарики–ролики у тебя сработали. Ну, ладно, пусть это будет нашим самым трудным вопросом. Почитай мне стишков, а?
Гуров подумал.
— Ну, раз уж ты розумиешь украйинську мову:
— Понимаешь, — задумчиво сказала Катя. — у меня украинский имплантированный, полумертвый, я его почти не использовала. Но я вроде бы чувствую гармоничный сплав деревенского, что ли, языка и классной структуры стиха. На Есенина отчасти похоже. А кто это?
— Леонид Киселев. Эту вещь он написал в двадцать два года.
— В двадцать два года?!
— Да. Но он и умер в двадцать два года. В конце шестидесятых. От лейкемии, кажется.
— Бедный мальчик.
На тумбочке зазвонил мобильник.
— Блин, извини, совершенно забыл выключить, — сказал Гуров. — Ну, отзвонит — выключу.
— Может, что–то срочное, не хочешь послушать?
Гуров взял трубку. Это оказался Иванов.
— Добрый день, Сергей Александрович. Как дела у Катерины?
— Добрый. Похоже, что неплохо, спасибо.
— Ну, замечательно. Не могли бы мы тогда с вами встретиться, например, завтра часов в одиннадцать? У нас тут появились некоторые идеи возможного сотрудничества.