Поблагодарив тётю за вкусный ужин и пожелав ей спокойной ночи, чем опять её удивил, я разделся и забрался на своё спальное место на тёплой печке. Тётя спала на никелированной кровати, стоящей в закутке между печкой и стенкой за занавеской. После длинного, насыщенного дня, тело Михи, и я вместе с ним, наслаждалось долгожданным теплом и покоем, а у меня в мозгах крутились события сегодняшнего дня. Мне казалось, что я упускаю что важное, и что приближается большая беда. Уже тётя Оксана потушила лампу и легла на кровать. Кромешную тьму в комнате разгонял только свет лампадки перед иконой, а я всё крутился с боку на бок, одолеваемый тяжёлыми мыслями.
Незаметно уснул только под самое утро, а тётя Оксана, видно зная, что я проворочался всю ночь, не стала меня будить, и поэтому слез с печки и оделся, только тогда, когда часы ходики показывали половину второго дня. Тётя, переделав всю работу на улице и накормив скотину, растапливала печку, ворочая кочергой берёзовые поленья. Со двора раздался приближающийся лай собак и треск мотоциклов. В село, судя по всему, входили немцы. И тут мой взгляд упал на незамеченный вчера самодельный календарь, висевший рядом с оконцем, на котором была обозначена сегодняшняя дата: двадцать второго марта тысяча девятьсот сорок третьего года. Это был последний фрагмент разрозненных знаний, который был мне нужен, чтобы мой мозг самостоятельно определил, где я нахожусь.
— Как называется наше село? — только и смог просипеть я вмиг пересохшим горлом, мгновенно покрываясь с головы до ног липким холодным потом, хотя в хате было довольно прохладно.
Удивившись очередному моему заскоку, тётя Оксана всё же ответила с сарказмом: — Если ты запамятовал, то знай и гордись, Миха, что наше родное село уже почти двести лет носит название Хатынь.
Крик застыл в моем стянутым спазмом горле, ноги подкосились, и я как куль свалился на пол. Тело Михи отказывалось мне повиноваться, и я нечего не мог предпринять. В этот момент дверь в комнату распахнулась, и в неё вошли двое: добродушный немец в полевой форме, в очках, каске, с автоматом наперевес и полицай. Полицейский, в отличие от немца был одет в чёрную форму с пилоткой на голове. За спиной у него висел карабин.
— Выходите во двор — сказал с улыбкой полицейский, судя по выговору украинец, — вас там уже заждались.
— Ироды, оставьте мальчика в покое! Видите ему плохо! — прокричала тётя и замахнулась кочергой, которую всё ещё держала в руках. Это было последнее, что она смогла сказать. Прозвучала кроткая очередь из автомата, и тётя Оксана со стоном упала на пол рядом со мной. На платье, в районе живота, у неё расползалось огромное кровавое пятно. Мне хотелось кричать, но я не мог. Ком стоящий в горле, не пропускал звуки. И только слёзы ручьём катились по неумытым щекам Михи.
— Легко отделалась — прокомментировал убийство полицейский, а затем перевёл свой взгляд на меня, и добавил: — а ты, Сталинский выкормыш, получишь за все сполна. Я об этом позабочусь лично! — после чего схватил меня за шкирку и как мешок потащил на улицу.
После этих слов полицейского, память услужливо напомнила мне видео, просмотренное на YouTube, где Украинские нацики, красуясь на фоне трупа шестилетнего мальчика и разрушенного снарядом дома в Горловке, произносят примерно те же самые слова, только слово Сталинский, заменяют на фамилию действующего президента России.
Ног я не чувствовал, и поэтому сам идти не мог. Пнув меня несколько раз по рёбрам, и видя, что это не даёт результата, полицейский продолжил тащить дальше лёгкое тельце Михи. Из соседних хат полицейские вместе с эсесовцами выгоняли мужиков, женщин с детьми. Некоторые строения уже горели. Постоянно слышны были крики, стоны, плач детей, лай собак, автоматные очереди. Вдоль улицы, по которой гнали людей, стояли немцы, державшие в руках поводки огромных овчарок, которых натравливали на тех, кто не хотел идти, или пытался убежать. Около своей хаты, где мы вчера вечером тусовались, раскинув руки, лежал балабол Стёпка. Рядом с ним валялся его заветный револьвер. Несколько пуль, из автоматной очереди, попало в голову, поэтому смерть его была мгновенной, и ему не ведом будет тот ужас и та боль, которую уготовили нам эсесовцы.