Выбрать главу

– Еще очень любит, чтоб одеты все были с иголочки, а?

– Верно, он такой. А ты-то, соратник, откуда знаешь? Встречал что ль?

– Доводилось. Иногда знаешь, старина, бывают такие чудеса, что комдив к командиру полка приезжает.

– И что? – голос становится заинтересованным. Ах, черт, как жаль, что глаза у меня прикрыты марлей бинтов. Еле-еле свет различаю, а человека уже не могу.

– Ну, давай знакомится, унтер. Подполковник Соколов Всеволод Львович. Командир латного полка дружинной дивизии "Князь Пожарский".

Поперхнувшись, унтер-офицер долго молчит. Папироса успевает догореть у меня во рту и загаснуть. Наконец он рубит по-военному:

– Унтер-офицер Ихоллайнен. 3-й отдельный финский снайперский батальон, – и после короткой паузы, – Господин подполковник, а как там? Ну, Борис Владимирович и вообще?…

Его голос расплывается, и опять я проваливаюсь куда-то во тьму, где меня ждут Пивень, Волохов, Куманин и огромное, похожее на железнодорожный тоннель, дуло японской зенитки…

…– Сева, Сева, Севочка! Милый, как ты?! Доктор, почему он молчит?!

Люба? Кто ж это догадался женщину в госпиталь пропустить?

– Любовь Анатольевна, Вы, пожалуйста, не волнуйтесь. – Старческий, чуть надтреснутый голос ласкает и успокаивает. – Ему просто еще трудно говорить…

– Мне не трудно, – а голос, действительно, не совсем мой, – Здравствуй, милая.

– Как ты здесь? Тебе плохо? Что у тебя болит? Что-нибудь принести?

Вот в этом она вся. Если я в госпитале, то, очевидно, мне не слишком хорошо. Что у меня болит? Откуда я знаю? Все у меня болит! Принести? Что принести? Хотя…

– Любаш, если можно, папиросы. "Элита" или "Москва". Первое – лучше.

– Принесла, принесла. Вот еще апельсины, итальянские. И ландрин, как ты любишь.

Потрясающе! Итальянские апельсины! Лучше бы коньяку догадалась принести. Или, еще лучше, вместе с апельсинами…

– Люба, как дети?

– Хорошо. Аришка придет в следующий раз со мной. Сева – в корпусе. Он – только в субботу. Как ты себя чувствуешь?

– Нормально (Х-ха!), нормально. Все очень хорошо!

– А я так испугалась, когда сначала позвонили, а потом от Пал Андреича Кольцова офицер пришел. Сказал, что ты в госпитале, в тяжелом состоянии… – Всхлип, и вдруг оглушающая боль, точно надели на грудь раскаленное кольцо. – Как ты мог всех нас так напугать?!

У меня не выходит даже застонать. Сознание постепенно покидает меня, и последнее, что я слышу, это все тот же старческий, чуть надтреснутый голос:

– Любовь Анатольевна, что Вы делаете?! Его нельзя обнимать!…

… Два месяца, я провожу где-то на границе между жизнью и смертью. Они остаются короткими всплесками яви и долгими, страшными омутами беспамятства. За это время мне латают бедро, подживляют сгоревшую спину, чинят лицо …

– …Ну-с, голубчик, а теперь снимем бинт.

Больно. Не так, как было раньше, но все равно больно. Непроизвольно дергаю головой.

– Больно? Потерпите, голубчик, потерпите. Вот так, вот так. Ну-с, все. Готово. Вы – молодец.

Молодец? Можно разжать зубы. Глаза открыты, вроде, все нормально.

– Все, голубчик. Теперь можете смотреться в зеркало и оценивать работу наших хирургов. Учтите, когда Вас привезли, у Вас ведь половины лица не было, – пожилой, очень пожилой доктор ласково смотрит на меня, – так что пришлось собирать, буквально, по кусочкам. А сколько мы с Вашим носом возились…

Я осторожно поворачиваю голову. Шея еще побаливает, а корпусом вообще лучше не двигать… Зеркало…

– О, Господи!

Из-за стекла на меня смотрит, нет, даже не лицо, а какая-то жуткая морда, похожая не то на крокодила, не то на обезьяну. Лоснящиеся багровые заплатки, синюшного цвета лоб, желтоватый нос покойника. Это – правая сторона лица. Левая – мое прежнее лицо. На щеке – изрядная седая щетина. Это что ж, я теперь только половину лица брить буду?

– Вот и молодец, вот и правильно. Всегда надо смеяться. Чем больше человек смеется, тем меньше нам, врачам, работы… Сестра, сестра, успокоительное быстро!…

Я уже не могу остановиться, смех душит меня, я хохочу до слез, до визга. Откидываюсь назад, невзирая на боль в спине, и буквально реву от смеха:

– Это ж какая экономия… брить только… половину физиономии… и на стрижке…

Перун-милостивец, теперь мной только детей пугать. Пресвятая Дева, да ведь от меня жена убежит. И я ее пойму! С таким страхолюдом ни один нормальный человек жить не станет, особенно женщина, молодая и красивая…

– Вот выпейте, пожалуйста…

Стакан стучит о зубы. Я не ощущаю вкуса, часть жидкости проливается на грудь. Мать вашу, доктор, стоило вытаскивать меня с того света, что бы превращать этот в ад?!

– …Ну что Вы себя так затрудняете каждый день, батюшка? – спрашивает Ихоллайнен у бригад-иерарха, делающего утреннюю гимнастику. – Контузия у Вас тяжелая, а Вы каждое утро так себя истязаете?

Кто сказал, что финны – молчаливый, неразговорчивый народ, обладающий спокойным, флегматичным характером? Ты не знал Ихоллайнена, глупец! Более болтливой сороки, большего живчика еще поискать! И это ему почти пятьдесят лет! Воображаю, каким он был в двадцать…

– Привычка, борода – басит бригад-иерарх, о. Павел. – Это значит, что я еще жив.

О. Павел, неунывающий бородач с огромным, немощным из-за контузии телом, яркими, блестящими глазами и добреньким, слащавым лицом все время стремится стать "душой" нашей палаты. Ему неймется к каждому из нас подобрать собственный "ключик". Запас его знаний огромен, а настырность – просто безгранична.

С Ихоллайненом о. Павел беседует об охоте, о коровах, о рыбалке, о масле… С Моресьевым, летчиком-истребителем – о войне, о взглядах на новое в применении танков и авиации. Со мной… Вот со мной ему общаться не очень удается. Не слишком мне все это интересно. Ну, про семью поговорить, конечно, каждому приятно… Только не мне. Не будет у меня больше семьи. Теперь у меня вместо пушки другой ночной кошмар. Снится, будто ложусь я с Любой в постель, а она от меня отшатывается и на лице у нее – брезгливость пополам с жалостью… Так что про семью разговор не выйдет.

А про что другое – извините, господин бригад-иерарх. Я хоть и моложе Вас, а читал не меньше, если не больше, мир повидал, на людей посмотрел да и себя показал… Так что очаровывайте, батюшка, примитивов!

Моресьев одно время тоже уходил в себя. Этому парню здорово не повезло. В бою с японцами был сбит, не дотянул до своего аэродрома и рухнул в заснеженную тайгу. Хе-112 – очень хороший самолет, но, к сожалению, он не может защитить своего пилота от удара о верхушки деревьев. И все же быстрокрылая птичка сделала все, что смогла. При ударе пилота вышвырнуло из кабины, и ударило об дерево. Алексей Моресьев пришел в себя со сломанными ногами. Рядом догорал его истребитель. Полдня поручик ждал, что его будут искать, но, видимо, те, кто видел падение самолета и последовавшие за ним взрыв и пожар, решили, что Алексей погиб. А он выжил и девять дней полз с раздробленными, обмороженными ногами. Когда его подобрал казачий патруль, он уже плохо помнил, кто он такой, но зато точно знал, что аэродром находится на северо-северо-западе.

Его доставили в госпиталь обеспамятевшего от боли и голода, но страстно желающего снова вернуться в строй и расквитаться с тем, кто его сбил. Правда, сперва, после ампутации ступней обеих ног, он всерьез собирался покончить с собой. Но о. Павел где-то добыл газетную статью о поручике Карповиче, лишившемся во время Первой войны ноги и все равно вернувшемся в строй. Он подсунул Алексею эту статью, и теперь наш Моресьев одержим идеей вернуться в свой полк и снова летать, не взирая на отсутствие ног.

Ничего не могу сказать: тут о. Павел на высоте. Молодец, парня, считай, с того света вытянул. А что касается меня, то я кончать с собой не собираюсь. Я не забеременевшая гимназистка! Сейчас меня волнует только одно: хоть бы с Японией и "доброй, старой Англией" не успели закончить до того, как я выйду из госпиталя. Я очень хочу поквитаться с гордыми самураями и спесивыми джентльменами. Вы сделали из меня чудовище, господа? Ну, я вам тоже устрою козью морду!…

– …Соратник, – голос отца Павла отрывает меня от размышлений, – соратник, будьте так добры, посмотрите, в прессе сегодня есть что-нибудь интересное? Глаза что-то устали…