— Хорошо! — кричу я ей в ухо и начинаю шлепать ногою по воде.
— Нет, Ошерка, боюсь!.. Нет-нет… не боюсь… — говорит она еле слышно, и глаза у нее полуоткрыты, и она, кажется, улыбается.
Но раз она такая слабенькая и ищет у меня защиты, я готов для нее на все. Я хочу, чтобы гроза длилась бесконечно. Я укрываю еще сильней ее головку, чтобы на нее не падали капли, пробирающиеся сквозь настил.
— Рахилечка! — пытаюсь я перекричать шум ливня и грохот грома. — Рахилечка! — умоляю я ее и показываю на молнию: — Где сейчас лучше, здесь или дома?
Но она, видно, не расслышала меня из-за грома, прокатившегося из конца в конец и точно камешками рассыпавшегося по железной крыше.
— Что, Ошерка?
Но я не хочу ее переспрашивать.
Дождь вдруг становится тише и вскоре совсем прекращается. Где-то далеко-далеко еще прокатывается последний гром. Гроза внезапно налетела и внезапно прекратилась. Лишь скопившаяся на мосту вода все еще льется сквозь щели настила. Тучи уже, по-видимому, расходятся. Видны мокрые подпоры моста и слившиеся в сплошную массу вербы. Сердце начинает вдруг безумно колотиться, дрожь охватывает всего, когда я замечаю рядом выступившую из темноты белую березку.
— Ошер! — вскрикивает Рахиль. — Ошер! — Ее глаза полуоткрыты и, кажется, в них стоят слезы. — Соловьи поют! — говорит она. — Ты слышишь, соловьи!
Рассыпаяеь серебряными коленками, заливисто свищут соловьи. Теперь их много. Заквакали и лягушки — сначала одна, другая, потом они уже слышны повсюду.
Я прижимаюсь изо всех сил к холодному замшелому столбу. Уже светло. Рахиль может разглядеть мое лицо. А мне не хочется, чтобы она прочитала на нем страх.
— Идем! — говорю я и, подав ей руку, помогаю выбраться на шоссе.
А на дороге мы оба начинаем хохотать. Мы насквозь промокли, вода течет с нас ручьем. Рахиль начинает весело повизгивать и вертеться. Ей не хочется, чтобы я видел, как она отдирает свою коротенькую белую юбочку, которая прилипла к ее тоненькому телу.
От этого мне становится и сладко и страшно. Принимаюсь разглядывать разорванные тучки, куски очистившегося голубого неба. У самого края его висит продолговатое белое облако с пламенеющими нежными краями.
— Ошерка, — зовет меня Рахиль, — мне холодно! — И лицо ее розовеет от этого облачка.
— Тогда побежим! — Сбросив башмаки и закатав штаны, я жду ее. — Бежим, станет теплее!
Рахиль тоже разулась. Она бежит и все старается отодрать прилипшую юбку. Ее распустившиеся волосы хлещут меня по лицу. Мне весело, я разбрызгиваю вокруг себя жидкую грязь. Я весь измазан, а ее белое платье стало рябым.
Добежав до местечка и еле отдышавшись, мы берем друг друга за руки. Здесь бежать неудобно, могут увидеть. Правда, местечко еще спит. Только на базаре горит фонарь, больше нигде не видно света.
Останавливаюсь у нашего дома. Рахиль говорит, что ей страшно одной идти дальше, хотя она живет совсем по соседству.
— Зови меня!.. Кричи «Рахиль»! И я не буду бояться.
— Рахиль! — кричу я. — Не бойся!
— Еще нет! — доносится до меня тонкий голосок.
— Рахиль! — кричу я снова, приложив рупором руки ко рту.
— Уже скоро! — отвечает она.
Внезапно раскрывается окошко, и я в испуге отскакиваю в сторону.
— Ошер! — говорит охрипшим голосом мама. Волосы у нее всклокочены. Она некоторое время смотрит на меня и вдруг начинает плакать.
Я встаю на завалинку и смотрю в комнату. Там на полу, вытянувшись во всю длину, лежит дедушка. Он покрыт простыней. Подбородок его подвязан красным платком, и узлы торчат на голове, как два рожка.
У его изголовья горят свечи. Пламя колеблется. Вместе с тенями покачивается и маленький худой служка. Он жалостливым голосом читает молитву.
Меня кидает в дрожь, но не от его причитаний и не от горящих свечей: залатанные дедушкины сапоги, как всегда, стоят у него под кроватью, начищенные до блеска.
В ПАРТКОМЕ
Голда и Бечек уже несколько раз напоминали мне об Ищенко. Но я не знаком с секретарем партийного комитета и мне как-то неловко к нему идти. Но вот после похорон дедушки я окончательно собрался.
Иду и думаю о дедушке. Когда он был жив, мы как будто не очень были дружны. Но теперь я никак не привыкну к мысли, что его нет. Мне странно, что дедушка, который так долго жил и трудился, который столько рассказывал мне о царях и стражниках, вдруг куда-то исчез, и я его никогда больше не увижу. Да и не только его — многих других, которые ушли от нас далеко-далеко. Мне очень тяжело и горько. Открываю хорошо знакомую дверь в партком, где когда-то, во времена Велвела, я проводил целые дни.