— Знаю. Здесь был Бечек. Он все рассказал.
Раз Голда знает о коллективе, мне опять не о чем говорить с ней. А она, как назло, ни о чем не спрашивает.
— Голда, я получил письмо от Магида. — Надо же что-нибудь говорить. Правда, письмо это я получил несколько месяцев тому назад. — Магид шлет вам привет и расспрашивает о вас.
— Ты ему что-нибудь обо мне писал?
— Нет, не писал.
— И не пиши. Сама напишу. Он еще в Харькове?
— Нет, в Москве. Я ему писал, что хочу ехать учиться. Он ответил, чтобы я приезжал.
— И много ребят едет?
— Да, Голда, много. Закончу школу и поеду… И буду писать вам письма.
— Человечек! — Она глядит мне в глаза, и уголки ее губ так улыбчиво приподнимаются, что в темноте сверкает белая полоска зубов. — И кто говорит об отъезде! Послушай, мама, кто тут разговаривает о Москве!
Но мать не отзывается. Голда вновь хмурится. Она надевает жакет и поверх набрасывает шаль. Протянув мне веревочку от колыбели, она просит меня покачать ребенка, пока она сходит за охапкой дров.
Как Голда, присаживаюсь на скамеечку около печки и принимаюсь покачивать зыбку.
— А-а-а, — напеваю я при этом. — А-а-а.
— Дождалась на старости лет! — говорит мать. — Господи! — Я вижу ее воздетые руки, раскалывающие заходящее зимнее солнце. — Отец небесный! Чтоб его так разломило, как он изломал мою жизнь и жизнь моей дочери!..
— В чем дело? Ты опять за то же? — Голда входит и тихонько складывает у плиты дрова.
Бася сразу же перестает плакать. Но она не оборачивается и не отвечает Голде. Видно только, как еще больше дергается голова и трясутся ее плечи.
Усмехнувшись, Голда подходит к кровати и расстилает теплое одеяльце. Затем она наклоняется к зыбке и вынимает оттуда спящего ребенка.
— И ты, Ошер, был когда-то таким карапузом! — говорит она и осторожно берет ребенка на руки.
Предо мной красноватое круглое личико, вздернутый носик и пухлые, чуть приоткрытые губки, сладко чмокающие во сне.
Голда несет ребенка к кровати и закутывает его в одеяло так, что из свертка выглядывает только вздернутый носик.
А Голда, как и раньше, вновь стройная, тонкая, надевает свой казакин, обшитый беличьим мехом, и, повязавшись белым теплым платком, берет на руки ребенка. Я подхватываю ее корзиночку и иду вслед за ней.
— Ну, доброй ночи, мама!
— Будьте здоровы!
Но, выйдя на улицу, которая ведет к базару, Голда останавливается и, отвернув шаль, осторожно оглядывается по сторонам. Затем она поворачивает голову в сторону церкви. Торжественные колокольные звоны, то низкие — басовые, то высокие, разносятся по завечеревшему местечку.
— Суббота сегодня, что ли?
— Да, суббота.
Голда поднимает голову к низкому облачному небу и как будто разыскивает там звездочку. Она, кажется, рада, что нигде в домах еще нет огней.
На вечерней улице почти никого нет. Над синими заснеженными крышами вздымаются дымки. Они то вьются столбом к красно-сизому небу, то, покачиваясь, ползут к земле. Видно, в поле ветер, но здесь от него заслоняют дома. Все же время от времени земля начинает куриться, сыплет снегом в лицо, а колокольные звоны то приближаются, то вдруг уходят куда-то.
Навстречу нам, по-видимому, из синагоги, идет Вениамин. Руки у него заложены в рукава, голова втянута в воротник, так что торчит один только нос. Позади него торопливо шагает до глаз укутанная женщина.
— Ошер! — тянет меня за рукав Голда и поворачивает назад.
— Куда, Голда?
— Понимаешь, ветер…
И она пробирается заборами, а потом и вовсе идет задами. А чуть где-нибудь хлопнет дверь или послышится голос, она сразу жмется к какому-нибудь углу и спешит все время так, что я еле поспеваю за ней.
— Зачем мы плетемся дворами? Пойдемте, Голда, улицей.
— Что? — испуганно спрашивает она. — О чем это ты, Ошер?
— Ведь ветра уж нет.
— Да, да! — Она выпрямляется и вскидывает голову так что с платка сыплется снег. — Да, да! — выкрикивает она в ярости. — Ветра действительно нет. И чего мы тут ползаем?..
Она выше поднимает ребенка и выбирается на шоссе. Голда теперь не торопится. На шоссе прохожих больше, и я примечаю, как встречные вглядываются в нее, а потом, остановившись, долго смотрят вслед.
Голда не оборачивается. У ее бровей появляются хорошо знакомые бугорочки гнева. Глаза под длинными заиндевелыми ресницами загораются и щурятся навстречу базарному фонарю.
На базаре уже зажглись огни. Светятся окна кооперации. Вижу сквозь распахнутые ворота нашей конюшни огонь «летучей мыши».