Все у меня в тот день шло наперекос: и в столовую опоздал, все места были заняты, пришлось долго ждать, и суп пролил себе на бриджи, и кашу подали подгоревшую — не столько поел, сколько перенервничал.
И дома я тоже не обрел покоя. На единственном стуле посреди комнаты в своей жаркой шубе восседал Арсеньев.
При виде меня поднялся смущенно, редкие седые волосы взлохмачены.
— Ради бога, извините, дорогой Виктор. Я хотел на улице обождать, но ваш юный друг с собакой… Прямо-таки затащил.
— Правильно сделал! — я сбросил шинель. — И вы снимите. Здесь тепло.
— Неудобно. — Старый адвокат в нерешительности топтался на месте. — У меня, видите ли, один-единственный пиджак, еще из Ленинграда. Приходится беречь. Я его только на судебные заседания ношу.
— Ничего, ничего, на мне тоже не фрак. — Я помог ему снять тяжелую шубу. Евгений Ильич остался в видавшей виды сорочке, теперь серой, застиранной, выцветшей, а первоначально, очевидно, синей или голубой. Повесил шубу возле двери, размышляя одновременно, зачем я мог так срочно понадобиться адвокату. Он, вероятно, заходил в отделение, там ему сказали, что я буду только к восьми.
Евгений Ильич не заставил меня долго ломать голову.
— Еще раз простите великодушно, что я к вам прямо на дом пожаловал. — Он сел, поставил локти на колени, пряча таким образом заплаты на сорочке, и я старательно избегал смотреть на них, чтобы не смущать старика. — Все дело в том, что меня могут с часу на час положить в больницу, а мне хотелось бы поделиться с вами некоторыми своими соображениями по делу Васина. Но прежде разрешите один вопрос. Вы верите теперь в не виновность Андрея Смагина?
— Я же вам говорил.
— Ну, мало ли что, — чуть усмехнулся он. — С тех пор прошло уже двадцать четыре часа.
— Я не флюгер.
Мой ответ, быть может, прозвучал резковато — и пусть!
— Тогда еще вопрос. — Евгений Ильич позабыл про неловкость, которую он испытывал из-за своей старенькой, линялой сорочки; выпрямился, снял руки с колен, скрестил их на груди, как на суде, когда громил прокурора. — Думаете ли вы все еще, что объектом преступления являлся Олеша?
— Нет.
— Ага! — воскликнул он, явно довольный. — Тогда я могу вам сказать. Если не Олеша должен был стать жертвой, то не исключено, что ему специально дали водки. Понимаете? Чтобы отстранить от поездки. Попробуйте поискать в этом направлении. Тот, кто подсунул Олеше водку, возможно, и есть действительный убийца. Или его сообщник.
Интересная мысль! Она открывала перспективу для поисков преступника.
— Спасибо, — поблагодарил я. — Вы очень хороший адвокат, Евгений Ильич.
Умный старик сразу уловил подтекст.
— Думаете, продолжаю выручать своего подзащитного? Нет, он уже вне опасности… Просто хочется, что бы восторжествовала истина и настоящий виновник не ушел бы от правосудия.
Домашняя обстановка располагала к разговору по душам. Евгений Ильич тоже был как-то мягче и доступнее обычного, может быть, оттого, что барская шуба, прибавлявшая ему сановитости, висела сникнув, вся в складках, на гнутом гвозде. И я, решившись, спросил у него, почему он оставил историческую науку и пошел в адвокаты.
Ответ меня поразил:
— Мне тоже хочется внести свою посильную лепту в победу над врагом.
— Как?! Неужели вы думаете, что, защищая преступников, содействуете нашей победе?
— А вы думаете — нет?… Хорошо, сейчас попробую объяснить. — Он помолчал, собираясь с мыслями. — Конечно, если бы я на фронте без промаха стрелял в фашистов или хотя бы выплавлял в тылу сталь для снарядов, пользы было бы больше. Но мне уже не двадцать и даже не шестьдесят. Да, да, милый Виктор, даже не шестьдесят. Так что же я могу? Заниматься историей?
И это нужно, история — наше прошлое, в ней заложены корни настоящего и будущего; вы ведь не можете понять развитие и болезнь листьев, не зная того, что делается в корнях. Но все мои работы, к сожалению, остались там… И я в поисках полезного себе применения усмотрел еще один путь. Идет война, подчас не хватает времени и сил разобраться с каждым, кто обвинен в преступлении закона…
— Когда говорят пушки, закон молчит? — вспомнил я.
— Пусть не совсем так. Но все же грохот пушек иной раз заглушает голос отдельной, маленькой правды. А ведь за ней стоит человек, его семья. Не разберись и армия лишится воина, может быть, храброго и самоотверженного. Где-то, на каком-то микроскопическом участке ткани нашего государства потеряется вера в справедливость, будет нанесен почти незаметный в масштабе огромной страны, но весьма ощутимый для отдельных людей моральный урон… Вот возьмите хотя бы Андрея Смагина. Парень скоро пойдет в армию, будет воевать, твердо зная, что никто не может причинить ему зла, что справедливость всегда возьмет свое. Разве это не скажется на его поведении в бою — вот вы фронтовик, офицер, вы должны знать! И разве не будет работать на химкомбинате совсем с другим настроением его мать?
— Да, но вам ведь приходится защищать не только невинных, — возразил я.
— Правильно. Но и в таких случаях важно добиваться справедливости, обратить внимание суда на личность подсудимого. Может быть, стечение неблагоприятных для него обстоятельств. Может быть, влияние более сильного. Может быть, моральная травма. А может быть, он вконец испорченный человек. Это же совершенно разные вещи. Шофер, случайно наехавший на прохожего, или злостный дезертир? Человек, проявивший минутную слабость и получивший незаконно лишнюю пайку хлеба, или негодяй, систематически обворовывающий сирот в детском доме? Все они преступники с точки зрения закона, но ведь относиться к ним ко всем нужно по-разному… Нет, — закончил он убежденно, — справедливость, вера в нее, — тоже моральный фактор, один из тех, что приближает нашу победу.
— Теперь понятно, почему вас не любит прокуратура, да и наш грешный брат тоже, — рассмеялся я. — С вами трудно бороться, вы «идейный». И идеи-то у нас совпадают, вот в чем беда.
— Нет, бороться мы должны обязательно. Потому что только так, в ходе нашей борьбы, на суде выявляется истина; для того-то и существует в советском судопроизводстве обвинение и защита. А то, что не любят… — Он тоже улыбнулся. — Знаете, небезызвестный Гай Юлий Цезарь, возвращаясь после успешных походов в Рим, нанимал специальных хулителей. Они бежали вслед за его триумфальной колесницей, которую восторженно приветствовал народ, и хаяли победителя на все лады; считалось, что без хулителей нет полного триумфа, нет полноты славы. Ну, а я в более выгодном положении, чем Цезарь. Мне даже не приходится тратить на них деньги.
— Сейчас-то вы шутите…
Арсеньев вытащил свои старинные часы.
— Ох, засиделся я у вас!
Он поднялся, надел с моей помощью шубу и опять стал массивным и важным.
— А если говорить без шуток, — уже у двери вернулся он к нашему разговору, — то мой жизненный опыт подсказывает, что в юриспруденции, как и в любой науке, есть люди, главный интерес которых состоит вовсе не в том, чтобы выявить истину, а только чтобы прославиться, завоевать почет и преклонение окружающих и так обеспечить себе приятное существование. Я льщу себя надеждой, что именно этим-то людям я мешаю и они ненавидят меня по-настоящему. Очень рад, дорогой Виктор, что вы не относитесь к их числу.
Он поклонился по-старомодному, преувеличенно вежливо. Дверь за ним закрылась раньше, чем я смог что-либо ответить на такую лестную для меня оценку.
Старый адвокат, немного чудаковатый, но несомненно искренний до предела, нравился мне все больше и больше.
Только ушел Арсеньев, появился Арвид — они, вероятно, встретились в коридоре.
Лицо у Арвида было уставшим, но, как обычно, непроницаемым.
— Какие новости? — спросил я.
— Письмо с фронта, — ответил он совсем о другом.