Я крепился-крепился, наконец, не выдержал, спросил с подковыркой:
— Амортизаторы, что ли, не держат?
Ответил не словами, а взглядом: мол, соображаешь, что говоришь?
Но газу прибавил. Эмка заплясала на неровных ледяных рельсах. Пошли нырки то одним колесом, то другим, а то и двумя сразу. Я мотался на сиденье из стороны в сторону, раза два поцеловался с ветровым стеклом.
Шофер все поглядывал на меня с усмешечкой, ожидал, что запрошу пощады; ему-то самому легче, баранка не дает мотаться. Но так и не дождался.
Одно-единственное слово услышал я от него за всю поездку, когда он высадил меня у гормилиции, где в отдельной камере держали Изосимова:
— Ждать?
— Нет, езжайте.
Он тут же развернул эмку, пугнув лошадей у коновязи, и покатил обратно.
Дежурный горотдела уже был предупрежден. Взглянув мельком на мои документы, повел по длинному коридору, почему-то пахнувшему кошками.
— За дверь рукой не беритесь, — предупредил меня.
— А что такое?
— Случай был. Задержанный сорвал со стены электропроводку и приладил к двери. А она железная. Милиционера и стукнуло. Ладно не сильно — какое тут у нас напряжение!…
Изосимов лежал на узких нарах, когда дежурный, толкнув ногой дверь, впустил меня в камеру. Испуганно вскочил, часто моргая, словно не веря своим глазам.
— Не ожидали, Изосимов? — Я присел к столику у стены.
Дежурный ждал у двери, бряцая связкой ключей. Изосимов все еще стоял навытяжку.
— Где у вас следственная комната? — обратился я к дежурному.
— Рядом. Идите, задержанный!
Следственная комната представляла собой точно такую же камеру, только вместо нар здесь стоял колченогий жидкий столик для следователя.
Изосимов все молчал, будто дара речи лишился. В глазах метался страх.
— Садитесь. — Я указал на табуретку. — Да садитесь же!… Ищу, понимаете, своего свидетеля, а нахожу нарушителя! Что это вы надумали в драку с милицией лезть, а, Изосимов?
Я открывал ему путь, который вел только в тупик. Но он, все еще надеясь на лучший для себя исход, стал торопливо, жуя слова, уверять, что и сам не помнит, как было дело, что и выпил-то немного, а опьянел до беспамятства, видно, с непривычки.
Я кивал головой, слушал, вроде бы даже сочувственно.
Потом, не дожидаясь, когда он выдохнется, сам спросил:
— Вы когда выпили? До того, как мне свой привет подбросить, или после?
И сунул ему под нос его писульку. Изосимов стал отпираться с отчаянием:
— Ничего не знаю! Первый раз вижу!
— Бросьте, Изосимов! Во-первых, собака взяла ваш след. Во-вторых, экспертиза и по печатным буквам великолепно определит, кто писал. В-третьих, отпечатки пальцев. В-четвертых, — вот!
Я показал сложенную газету, лежавшую у дежурного в пакете вместе с другими вещами, отобранными у Изосимова при аресте. Один из ее рваных краев точно совпадал с краями подброшенного мне листка.
— Видите — бесполезно! Лучше расскажите все, как с Васиным было. Зачтется как добровольное признание.
Изосимов отер пот со лба тыльной стороной ладони.
— Ладно, ваша взяла… Не хотел я никого убивать! Не хотел. Думал — машина повредится, ну, на худой конец, водителя ушибет несильно. И никакой у меня злобы не было ни на Васина, ни на Олешу. Главным мне было Смагина Андрейку в это дело впаять… Теперь сам понимаю: дурак! — он скрипнул зубами.
— За что вы его так?
— Насмешек над собой не терплю. — У него заходили скулы.
Артист!
— Хорошо, что хоть с опозданием, но признался. Берите, пишите подробно обо всем.
Дал ему бумагу, карандаш. Он писал долго, больше часа, обдумывая каждое слово.
— Все!
Я прочитал.
— Не годится. Многое упущено. Вот, например, о напильнике — ни слова. Вы же его выкрали у Смагина.
— А, да, да!
— Пишите снова, все сначала. Будет готово — кликните дежурного, он меня найдет.
Изосимов трудился в поте лица до самого вечера. Три раза я браковал, заставляя переписывать, требуя все новых и новых подробностей. Потом приехал Глеб Максимович — я увидел из окна приближавшуюся эмку и вышел навстречу.
— Признался в убийстве Васина? — спросил полковник, только открыв дверцу машины.
— Да.
— Мотив?
— Смертельная ненависть к Смагину.
— Ох, страсти-мордасти какие!… Он бы рад теперь хоть убийством отделаться. Где его «белый билет»?
— Вот.
Я, развернув, подал Глебу Максимовичу свидетельство об освобождении Изосимова от воинской службы.
— Ага… Ну, пойдемте к нему. У меня кое-что взрывчатое припасено.
От самого порога следственной комнаты Глеб Максимович произнес, словно продолжал начатый разговор:
— А ведь вы Васина убили по заданию, а Изосимов?
— Нет! — крикнул тот, прижавшись к ободранной стене. — Нет!
— Теперь еще истерику разыграйте! — поморщился Глеб Максимович. — Смотрите! — он раскрыл свидетельство. — «Признан негодным со снятием с воинского учета» — так? В протоколе медкомиссии то же самое. В выписке для военкомата тоже. Но вам не повезло, вам крупно не повезло, Изосимов. У председателя медкомиссии полковника Долининой есть привычка заносить в свою книжечку результаты работы комиссии. Знаете, плюс, минус, плюс, минус… Так вот, против вашей фамилии стоит плюс. Плюс, понимаете?… Хотите, мы вас сейчас же направим на переосвидетельствование? Ранение — оно же не рассеивается, как дым. Раз дырка была, там она и осталась. Давайте, а?
Изосимов молчал, облизывая губы.
— Послушайте, Изосимов, вы жить хотите? — спросил Глеб Максимович после паузы. — Попытка выйти сухим, или там полусухим, не удалась, видите сами. Я не знаю, сумеете ли вы теперь спасти свою жизнь. Но если у вас и остался какой-то шанс, то он только в признании. Признаться во всем без утайки, помочь нам изловить всех своих сообщников… Так будете говорить?
Долгое молчание. И тихое, едва слышное:
— Буду…
24.
Страх то придает крылья ногам, то приковывает их к земле.
Так изрек некий французский философ и, по-моему, не совсем точно. Ведь мужество тоже то придает ногам крылья, то приковывает их к земле.
Все зависит от конкретных обстоятельств.
Вот, например, мужественный человек идет в атаку; у него и в самом деле будто крылья вырастают. И он же не сделает ни шага назад, словно ноги его приросли к земле, когда самому приходится отражать атаку врага.
У труса все наоборот. Надо стоять насмерть — у него появляются крылья и он летит со всех ног назад, в тыл. Пришла пора атаковать — попробуй оторви его от земли.
Никто не застрахован от смерти в бою. Хоть и поется в песне, что смелого пуля боится и штык его не берет, однако каждый фронтовик знает, сколько смельчаков гибло и от пуль, и от снарядов, и от мин. Но у труса действительно меньше шансов уцелеть — и тут песня права. Не говоря уже о том, что на поле боя обезумевший от страха, бегущий без оглядки человек представляет собой великолепную мишень, что снаряд может достать труса и в кустах, где он надеется пересидеть атаку, его, если даже он уцелеет, ждет самая страшная, самая позорная смерть — от своих.
И получается, что, постыдно убегая от опасности, трус не только предает товарищей и теряет честь, совесть, человеческий облик, но, в конечном итоге, и собственную шкуру, ради которой так старался.
Нечто подобное произошло и с Владимиром Изосимовым.
Не знаю, каким он был солдатом на фронте. И выяснить это вряд ли удастся. Изосимов служил в пехоте, а в стрелковых ротах старожилов не бывает. Народ там, особенно во время наступления, долго не задерживается. Скорее всего, Изосимов ни в какую сторону не выделялся: солдат как солдат. Ведь трусость тем и опасна, что проявляется не всегда, не постоянно, а лишь при определенных условиях. На лице человека не написано, что он трус, и даже если кто не прочь в домашних условиях пустить в ход кулаки, то это еще само по себе ни о чем не говорит. Наступает момент, когда надо собрать воедино все свои духовные силы, — и осечка!