Выбрать главу

Бурлак еще только открыл рот, чтобы произнести первую фразу, а Феликс Макарович уже понял: проиграл — и возненавидел друга. «Выламывается, скотина. Чистоплюй. Ортодокс недорезанный…» И иными, еще более гадкими и ядовитыми словами мысленно клеймил друга Феликс Макарович, а сам лихорадочно думал, какой еще козырь пустить в дело, чтобы повлиять, переломить, принудить.

Едва Бурлак договорил и, пристыженный, растерянный, побито умолк, Феликс Макарович резко поднялся, сунул руки в карманы брюк и, чуть надломившись в корпусе и слегка раскачиваясь и пристукивая башмаком, медленно и глухо, с очевидным горьким сарказмом и отчетливой обидой проговорил:

— Не нужно на колени, Максим. Пожалуй, ты прав. В наше время только так и надо. — Голос у него дрогнул и оборвался. А когда снова заговорил, в голосе заструилась жалящая насмешка. — Своя голова ближе к сердцу. Это еще наши далекие предки знали. Бывай, дружище. Спасибо за хлеб-соль, — и, театрально поклонившись, быстро вышел.

Рванулся было Бурлак, чтобы задержать, остановить обиженного друга, но пересилил порыв и, не шевелясь, просидел до тех пор, пока не хлопнула входная дверь. Напряженно и скованно затих Бурлак, всем телом ловя заполошный перестук подгоняемого волнением сердца, и в тот перестук все чаще и чаще врывались убийственные, жестокие перебои-паузы, от которых холодела кровь, а в голову лезли дурные мысли и предчувствия. И чем больше он вслушивался, тем сильней становился приступ, чаще повторялись прострелы в сердечном перестуке, тоскливей и холоднее делалось на душе.

— Сволочь, — пробормотал он негромко.

И непонятно было, кому адресовано это ругательство — ушедшему другу? Или собственному сердцу?..

4

— Ты что? — всполошилась Сталина, глянув на вошедшего мужа.

Феликс Макарович сдернул с головы шапку, сорвал шарф, небрежной зло швырнул на стул и принялся так расстегивать шубу, будто намеревался выдрать из полы сразу все пуговицы.

— Да что случилось?! — требовательно повысила голос Сталина. — Язык-то ты не проглотил?

— Не проглотил! — громыхнул Феликс Макарович и повторил еще раз: — Не проглотил!

— Ты же собрался к Максиму…

— От него и явился! — свирепея, закричал Феликс Макарович. — От него! От старого, верного друга, который честней и мудрей всех на свете…

Сталина молча повесила на вешалку его полушубок и шапку, поставила в ящик для обуви ботинки, подала тапочки. Покорная услужливость жены смягчила Феликса Макаровича, и, едва войдя в гостиную, он почти дословно воспроизвел свой разговор с Бурлаком.

— Надо что-то придумать, Сталина, иначе я могу сгореть бездымным пламенем. А и не сгорю, так поджарюсь, закопчусь настолько, что до конца своих дней не очиститься, не отмыться. — Неожиданно схватил ее за плечи, притянул, притиснул к мягкому животу. — Придумай что-нибудь. Ты — хитрая змея, все можешь. Ну! Придумай, как повернуть, сломить этого твердокаменного осла. Любой ценой. Любым способом. Я на все готов!..

«Клюнул жареный петух», — с каким-то почти злорадством подумала Сталина и, чтобы подхлестнуть, еще сильней взъярить мужа, сказала:

— Значит, на все готов?.. А что у тебя в резерве?.. Бутылка? Взятка?.. Банька с девочками?.. Максима этим не околдуешь. Не прошибешь…

— Слу-ушай… — тяжело и тихо вымолвил он, вроде бы и не приметив жала в ее словах. — Критиков и обличителей без тебя — во!.. — Прижал растопыренную пятерню к кадыку. — Нужен совет и помощь. Уловила?.. На карте десять лет жизни. Настоящее и будущее. Быть или не быть…

— Значит, нужен совет? — каким-то странным, звонким и клекочущим голосом жестко и неприязненно переспросила она. — А за ценой не постоим?..

И снова он сделал вид, что не приметил неприязни в ее словах. Ответил примиряюще спокойно и глухо:

— Не постоим…

И оба умолкли.

Надолго умолкли, занятые мыслями об одном и том же…

О своем муже Сталина знала, наверное, все или почти все. Знала о его кутежах. На окраине Гудыма в лиственничной рощице Феликс Макарович построил для высоких гостей небольшую гостиничку с финской баней, с камином и прочими увеселительно-развлекательными атрибутами. Там он и развлекался. Возвращался оттуда на свету, хмельной, зацелованный и выжатый до корочки. Насквозь пропахший коньяком, чужими духами, пудрой и потом. Утром он лебезил, заигрывал, плел несусветную чепуху о каких-то деловых переговорах. Она грубо обрывала эту жалкую болтовню и уходила.