Выбрать главу

— А тот кто в полночь в баню войдет да сымет с каменки двенадцать кирпичей, того любое желание тут же и исполнится.

— Ну, исполнилось у кого-нибудь? — подначивают деда.

— Так никто, паря, не сумел двенадцать-то кирпичей с каменки снять. Либо со страху лбом дверь в предбанник вышибал, там же в баньке и валился замертво, пока его не выгребут дружки на белый свет…

— Брехня! — непререкаемо говорит отец. — Сказки для несмышленышей!..

— А вот и не сказки! И не сказки! — кипятился дед Данила. — Ты вот всю войну по немецким тылам. А сходи-ка ныне в полночь в баньку-то, набери двенадцать кирпичей. Да вслух их считай…

— Нашел забаву, — смеется отец и вдруг говорит: — У меня Марфа сходит и приволокет тебе твои кирпичи. Марфа! Доченька! Сходишь ведь?

— Схожу, — откликается Марфа с полатей.

— Только никто отсюда, пока не воротится она, не выйдет, — уже деловито командует отец. — Посидим еще полчасика. Половина двенадцатого уже.

По узенькой глубокой тропинке, пробитой в сугробах, Марфа шла, как по проволоке над пропастью. Сделает шаг и замрет, послушает. Еще шаг или два, и снова встопорщенные чувства вбирают каждый шорох рождественской ночи. Ей казалось, что она слышит, как падают на отцовский ватник белые редкие пушистые снежинки… Когда, вырвавшись из дрожащей руки, ухнул в ведро первый кирпич, Марфа едва сознания не лишилась. Вот ворохнется кто-то в кромешной темноте, вот вздохнет, вот скажет что-нибудь жуткое или ухнет. Двенадцатый кирпич скользил, долго никак не давался в руки. Но вот и он лег на кучу собратьев. Сцепив зубы, зажмурясь, Марфа поворотилась к двери в предбанник, слепо толкнула ее, слепо переступила порог.

«Двадцать три года прожили. Через что прошли. Господи… Все изведали. И все — пополам… Поровну… Боль и радость. Горе и беду… Ничего не таили, не прятали друг от друга… По шагам, по взгляду угадывала, что на душе. Как же проморгала? Не вдруг ведь занялось. Не враз заполыхало. Не семнадцать годков. Пока разгоралось, — где была? Колечки считала? Нарядами тешилась? Мужа да дочь пестовала? А наиглавное-то проморгала… Кто она?.. Какая разница. Баба. Не телеграфный столб. Молодая, наверно. Образованная… Надо было послушаться Максима, пойти в вечернюю… А дочка? Да и Максим что твой ребенок. Всю жизнь — с двумя на руках. И работу не кинула. С Максимом-то хватало забот. Не покорми — не поест. Не последи — без рубахи уйдет. А когда заболел почками… Год поила травами. Деньги, время, дружбу — все на кон, лишь бы раздобыть эти девятнадцать трав. В командировку и то с термосом… Три лета подряд на виноград в Таджикистан к знакомым. Каждый день таскала с рынка по корзине винограду. Руками жала сок, по три литра в день выпаивала… Выходила… Какой уж тут институт? А до него еще надо было три года на десятилетку… Не за диплом бабу любят. Не в красны корочки целуют. Не к картинке прижимаются. А уж коль разлюбил… Надо уходить… Оставлять какой-то б… все это? А в землянке с малышом она жила? В балок воду таскала, чтоб постирать, выкупать, сготовить?.. Нет! Никуда! Ни шагу! Пусть сам катится. Опозорят. Снимут. Ни денег, ни положения. У этой… вся любовь кончится. Продерет и ему зенки-то. Опомнится. Воротится. Никуда не денется… Нет! Нет!.. Меня из седла не выкинешь…»

Тут встала перед глазами большая лесная поляна, с травой и цветами по пояс. Телега с поднятыми оглоблями, полная влажной ярко-зеленой травы, которую смачно и громко жует лошадь, пофыркивая, поматывая головой, лениво переступая и отбиваясь хвостом от слепней. До пояса голый отец упоенно и яро машет и машет косой, пробивая саженную просеку в высоченной густой траве, опутанной паутиной повилики и разукрашенной ослепительно розовыми пышными и духовитыми цветами иван-чая, возле которых неправдоподобно красными и жаркими, как живой огонь, казались цветы огневки. Царственные папахи иван-чая величаво возвышались над разноцветьем темно-синих колокольчиков, белоголовой стародубки, желтой россыпи львиного зева и многоцветного тысячелистника…

Отец еле выпросил этот день у председателя колхоза, затемно приехал на давно присмотренную далекую полянку, уверенный, что за день выкосит ее и еще одну добрую луговинку, также загодя им облюбованную. Оттого и косил на полный замах, торопливо и жадно, не обращая внимания на комарье.

Он косил, а двенадцатилетняя Марфа готовила завтрак подле небольшого костерка, то и дело подкидывая в него зелени, чтоб дымил погуще, отгоняя гнус. Увлеченная этим занятием, она не услышала отцовского зова, или тот окликнул слишком тихо, а повторить призыв уже недостало сил. Ее потревожила тишина, погасший вдруг громкий шорох косы. Девочка глянула на поляну, поискала глазами отца и не нашла. Не отозвался он и на зов. Утопая и путаясь в траве, она кинулась к прокосу и увидела отца. Увидела и напугалась белого безжизненного лица, оскаленных зубов и вывернутых, обезумевших глаз. Увидев Марфу, он что-то промычал. Та попыталась приподнять, перевернуть, уложить отца на спину, но он опять промычал что-то, как ей показалось, протестующее, и тогда Марфа решила скакать в деревню.