В Декларации, однако, почти не говорилось о том, что же такое «народ». А главное, не существовало логической связи между, с одной стороны, совокупностью граждан территориального государства, а с другой — определением «нации» по этническим, языковым и прочим критериям или по иным признакам, позволявшим говорить об общей принадлежности к известной группе. Высказывалось даже утверждение, что по этой причине Французская революция «была чужда и даже враждебна национальному принципу или национальному чувству».[40] Как тонко отметил упоминавшийся выше голландский лексикограф, в принципе язык не имел ничего общего с принадлежностью к английской или французской нации; французские же эксперты, как мы убедимся в дальнейшем, упорно отвергали всякую попытку превратить разговорный язык в критерий национальности: национальность, по их мнению, определялась исключительно французским гражданством. Язык, на котором говорили эльзасцы или гасконцы, не имел отношения к их статусу «членов французского народа».
В самом деле, если «нация» с народно-революционной точки зрения имела нечто общее, то этими объединяющими признаками не являлись в сколько-нибудь существенном смысле ни язык, ни этнос, ни какие-либо иные подобные характеристики, — хотя они и могли указывать на принадлежность к определенной группе. Как подчеркивал Пьер Вилар,[41] самым важным в низовом восприятии «нации-народа» было именно то, что подобная «нация» представляла общие интересы, общее благо в противовес частным выгодам и личным привилегиям, — о чем свидетельствует и сам использовавшийся до 1800 г. термин «американцы», позволявший говорить о единстве нации, не прибегая ic слову «нация». С этой революционно-демократической точки зрения этнические различия между группами были столь же второстепенными, как и в восприятии позднейших социалистов. Совершенно ясно, что отнюдь не этнические характеристики и не язык отличали американских колонистов от короля Георга II его сторонников, и напротив, Французская республика не видела никаких препятствий к тому, чтобы избрать в свой Конвент англо-американца Томаса Пэйна.
А значит, мы не вправе задним числом приписывать идее революционной «нации» что-либо похожее на позднейшие националистические программы образования национальных государств для сообществ, которые определялись согласно столь горячо обсуждавшимся теоретиками XIX века критериям — этнической принадлежности, общности языка, религии, территории и исторических воспоминаний (если вновь воспользоваться замечаниями Джона Стюарта Милля).[42]Ибо, как мы уже убедились, новую американскую нацию ни один из этих признаков не объединял — за исключением территории, не имевшей определенных границ, и, пожалуй, цвета кожи. Более того, с расширением в ходе революционных и наполеоновских войн границ французской «grande nation»,[43] постепенно включившей в себя области, не являвшиеся французскими ни по одному из позднейших критериев национальности, становилось ясно, что отнюдь не эти критерии лежали в ее основе.
И однако здесь, несомненно, уже присутствовали различные элементы, служившие позднее определением для негосударственных национальностей: они либо ассоциировались с понятием революционной нации, либо создавали для нее сложности, и чем энергичнее настаивала нация на своем единстве и неделимости, тем больше проблем порождала ее внутренняя неоднородность. Едва ли стоит сомневаться в том, что француз, не говоривший по-французски, большинству якобинцев внушал подозрения и что на практике нередко использовались этнолингвистические критерии национальности. Выступая с докладом о языках в Комитете Общественной Безопасности, Барер говорил:
«Кто в департаментах Верхнего и Нижнего Рейна присоединился к предателям, дабы призвать австрийцев и пруссаков к вторжению в наши границы? — Это были жители сельских районов Эльзаса: ведь они говорят на одном языке с нашими врагами, а потому считают себя скорее их братьями и согражданами, нежели братьями и согражданами французов, которые обращаются к ним на другом языке и имеют другие обычаи».[44]
Действительно, начиная с эпохи революций, во Франции настойчиво подчеркивали важность языкового единообразия в государстве, в революционную же эпоху этот мотив был чем-то совершенно исключительным. К этой теме мы еще вернемся. Стоит, однако, подчеркнуть, что в теории человек становился «французом» отнюдь не потому, что французский уже являлся его родным языком — да и как это было возможно, если сама же Революция так долго и упорно доказывала, сколь немногие во Франции действительно на нем говорят?[45] — но потому, что выказывал готовность усвоить этот язык, наряду с прочими правами, законами и общими чертами свободного народа Франции. В известном смысле усвоение французского языка являлось одним из условий полноправного французского гражданства (а значит, и принадлежности к французской нации) — как знание английского языка стало одной из предпосылок гражданства американского. Чтобы продемонстрировать существенное различие между языковыми в своей основе определениями национальности и французским подходом к этой проблеме (даже в крайних его формах), стоит вспомнить рассуждения немецкого филолога Рихарда Бека (с ним мы еще встретимся на Международном Статистическом Конгрессе, где он будет убеждать делегатов в необходимости включения вопросов о языке в официальные переписи, см. ниже с. 69–70). В весьма авторитетных работах этого ученого, опубликованных в 1860-х гг., доказывалось, что единственным подлинным критерием национальности является язык — аргумент, как нельзя лучше подходивший для немецкого национализма, поскольку немцы населяли обширные территории центральной и восточной Европы. В итоге Беку пришлось причислить к немцам и евреев-ашкенази, так как идиш, вне всякого сомнения, представлял собой немецкий диалект, происходивший от средневекового немецкого языка. Сам Бек прекрасно понимал, что немецкие антисемиты едва ли согласятся с таким выводом. Однако французские революционеры, выступавшие за интеграцию евреев во французскую нацию, не нуждались бы в подобных аргументах и даже не сумели бы их воспринять. С их точки зрения, и евреи-сефарды, говорившие на средневековом испанском, и евреи-ашкенази, пользовавшиеся идишем, — а во Франции жили и те и другие, — в равной мере являлись французами, коль скоро они принимали условия французского гражданства, в число которых, естественно, входило и владение французским языком. И напротив, довод, будто Дрейфус не мог быть «настоящим» французом по причине своего еврейского происхождения, был истолкован — и вполне справедливо — как откровенный вызов самой сущности Французской революции и завещанному ей пониманию французской нации.
40
41
44
Цит. по: