Выбрать главу

Конечно, приемнику этих гусар приходится иметь дело с обидчиками совсем другого рода, чем во времена Толстого-Американца. Ничего. Можно и новых укоротить. Будучи сыном репрессированного, поступить-таки в престижное училище. Или: пойти в горячий цех и доказать, что ты не «сачок». Не всем же быть врачами и поэтами! Надо кому-то и реальные тяжести поднимать.

Герой Милькина поднимает гирю. Двадцать два раза. Достоинство должно быть подкреплено рекордным весом.

И при такой тяжести нрава — удивительная легкость, непривязанность к месту. «Ничего не надо!» Легко взять, еще легче бросить. — Часов не держу… Их заводить надо, чинить да смотреть, чтобы не разбились да чтобы не украли. Морока! Если время надо узнать — вон на каждом углу! — Двери не запираются, во-первых, с ключами не возиться, во-вторых, лучше раздать, чем копить. И чего копить-то? Сегодня ты «здеся», а завтра — где угодно. Подхватил чемоданчик — и привет! К невесте заявился: привет! Не нравлюсь? — привет.

Тут, натурально, возможны, всякие осложнения. Могут подвалить невестины братья, чубатые казаки. Другой бы отступился, а наш — если уж достоинство задето, — плоть под нож положит, не дрогнет.

Только «вздыхает украдкой»: что делать? Так вышло. Ничего не поделаешь.

И проступит вдруг в лихом казаке, который «остаканивается» с другими лихими казаками, тихий запредельный изгнанник, который если что и умеет, то — терпеть.

В прозаической ткани, воспроизводящей это состояние, есть что-то «сюрреалистическое». Это если называть вещи в соответствии с рутиной теорией. Практически, когда Милькин искал свой стиль, все называлось иначе. «Лирическая проза». «Исповедальная проза». Милькин рос не столько из «Шинели» Гоголя, сколько в «джинсовке» Аксенова. Этот стиль, ломкий и дерзкий, сложился к концу 50-х годов и был направлен на подрыв «сплошной», «добротной» реалистической ткани. Никаких долгих убеждений и никаких «мотивировок» — только штрихи, блики, знаки. Достаточно одного результирующего жеста, и линия поведения ясна. Достаточно одного острого словца — и не надо длинных рацей. Достаточно понимающего взгляда — и никаких там «портретов», «биографий», «пейзажей», «убеждений». Импрессия, экспрессия, что угодно — только не мякина «описаний»!

На рубеже 60-х годов (когда И. Милькин начинал печататься) главным апостолом этого стиля как раз и был Василий Аксенов. Но среди Муромских срубов вскоре обнаружилась тяга именно к «сплошному», «почвенному» прописыванию. И лирический туман не размывал здесь контуры, а как бы склеивал картину. В конце 50-х годов уже имелся образец стиля, ярко и сильно обозначивший эту перспективу: Владимир Солоухин. Русская проза (Белов, Распутин, и, пожалуй, Шукшин) пошла по этому пути: органика и плотность.

Чтобы завершить картину: Юрий Казаков, наиболее мощная фигура конца 50-х годов, — подпитывал обе ветви: и «почвенную» (русскую, музыкальную, органичную), и «воздушную» (маргинальную, «какофоническую», интеллектуальную).

Стиль молодых интеллектуалов: парадокс и разреженность — сохранился как бы на границе российской ойкумены, отчасти увезенной в эмиграцию, отчасти закрепленный в республиках.

Языковое и стилевое межполосье советских Зурбаганов перед распадом империи на краю столетия, тысячелетия — первоначальный контекст Исаака Милькина. «Из четырех сделали одного». Несоединимое соединяется. Реальность не ощупывается, а — мерцает. Детали не сокращаются, а — стыкуются. Соединение черного с белым, горячего с холодным, сиюминутного с вечным.

«Зимою очень греют воспоминания о „югах“. И набираться надо впрок, пока еще не вечер, не зима…»

В этом неустойчивом пространстве реальность проступает пуантилистски —  штрихами и точками:

«Нудистский пляж. Там, у его границы три разведенных грации лежат. Морской соленый ветер киношно шевелит соломенные пряди их волос. Собачка-симпатяга вокруг носится. На стройном шоколаде нет белых тех полосок двух, которым так подходит слово — „срам“, а потому, наверно, и ощущенья его нет…»