3. Ненаписанная диссертация (1910)
„Погибла юность достославно, владычица чудес; о если бы ее догнал бег летящих взапуски коней!“
Целый день сегодня почему-то звучит у меня в ушах этот стих арабского поэта и невольно вспоминается мне январь 1910 года, когда второй уже раз я возвращался из Каира в Бейрут.
„Город биржи и хлопка“ Александрия мало меня интересовал; он издавна больше напоминал Запад, чем Восток, но все-таки я решил на несколько дней задержаться там. Мне хотелось познакомиться с Хабибом Зайятом, который в свободные минуты от дел по торговле сухими фруктами, раскинувшейся по всему миру, ухитрялся с тонким чутьем знатока и любителя извлекать из старых рукописей забытые картинки неведомых сторон арабской культуры и оживлять их в своих позже опубликованных статьях. Хотел я пересмотреть и рукописи городской библиотеки. Романист и литературовед Зейдан говорил мне в Каире, что сюда попала часть библиотеки второго хедива, Ибрахима паши, сына знаменитого основателя династии Мухаммеда Али. Письмо Зейдана сразу мне открыло ее двери.
Весь еще проникнутый впечатлениями аль-Азхара, этой высшей школы мусульманского мира, я увидел здесь совсем другую картину. Библиотека помещалась в новом европейском здании городского самоуправления; восточный отдел занимал одну большую залу с обычными книжными шкафами по стенам я длинным столом по середине. Других посетителей в это время не было, и хранитель охотно открыл отдел для меня одного. Ведал им молодой шейх, учившийся в аль-Азхаре, но если бы не его египетский костюм – своеобразный коричневый халат без ворота с широкими рукавами, – в нём трудно было бы признать выходца из этой школы. Очки, подстриженная клином бородка, французский язык, который, по-видимому, составлял для него предмет большей гордости, чем хранимые им арабские рукописи, – все это на первых порах производило впечатление, словно он переодетый европеец. Однако арабский язык и беседа об арабской литературе быстро стряхнули внешнюю оболочку, может быть навеянную общим стилем Александрии.
Рукописи оказались в порядке и имели даже краткий список, составленный по типу аль-азхарского, правда без выделения печатных изданий и манускриптов. При несомненно-благих стремлениях быть на высоте европейских требований шейх все же имел слабое понятие о ценности вверенных ему сокровищ. Надежда, однако, меня не обманула: среди двух десятков заслуживавших внимания рукописей оказалось два настоящих перла – уника из области особенно тогда меня интересовавшей арабской поэзии. Одна сохранила стихи младшего современника знаменитого сирийского историка Абу-ль-Фиды; поэт – большой патриот своего отечества, восторженный панегирист знакомого и мне города Хама с его садами и неумолчно звучащими „наурами“, иногда бросал даже литературный язык и переходил к родному разговорному диалекту Сирии. Не торопясь, я сделал несколько выписок и лет через пять опубликовал их; сама рукопись и до сих пор остается уником.
Она почему-то не слишком меня взволновала, зато вторая рукопись надолго нарушила мое равновесие. Просмотр ее я отложил на последние дни своего пребывания в Александрии, когда взял уже билет на пароход. Получив ее в руки, я с удовольствием стал рассматривать этот, как мне показалось, образчик каллиграфического искусства. Рукопись была датирована VI веком хиджры и носила все следы принадлежности к школе знаменитого Ибн аль-Бавваба. На странице небольшого формата помещались едва три-четыре стиха, выписанных артистически очень крупным шрифтом с полной огласовкой и всеми знаками чтения. По оригинальному приему каллиграфов стих, не входивший в строку, загибался вверх более мелким шрифтом, и эта своеобразная асимметрия как-то приятно оживляла рисунок. Краски, главным образом зеленого тона, несколько поблекли от времени и на них спокойно отдыхал глаз. Произведение принадлежало несомненно крупному мастеру своего дела и было выполнено не только со всей тонкостью детально выработанного искусства, но и с полной свободой настоящего артиста.
Вчитываясь постепенно в рукопись, я, однако, быстро забыл про ее внешность и весь был захвачен содержанием. Предо мной проходили стихи талантливого поэта арабской древности, несомненно еще времен до Ислама, с богатыми картинами бедуинской жизни, которые с точностью почти фотографии воспроизводили в конкретных деталях всю обстановку и среду. Они были построены в строгом стиле древнеарабских касыд, с подчинением выработанному канону композиции. Иногда рельефные рисунки перемежались нотами рефлексии и начало одной пьесы: „Погибла юность достославно, владычица чудес; о если бы ее догнал бег летящих взапуски коней!“ – сразу врезалось мне в память. Имя Селямы иби Джандаля, как поэт был назван в рукописи, очень смутно мне припоминалось. Конечно, он не принадлежал к плеяде авторов знаменитых „муаллак“ или „диванов“, так называемых „шести“, но крупный по-своему талант чувствовался в каждом стихе. С возрастающим волнением я разбирал строку за строкой и с трепетом ощущал, что на мою долю выпало некоторое открытие в науке. Никаких привычных нам европейских пособий в библиотеке не было: не имел я под руками во время своих скитаний и всем арабистам близкого „Брокельмана“, но я был уверен, что если мой поэт и упомянут где-либо, то открытая рукопись его произведений является несомненным уником. Ясно, что я не мог бросить сделанного открытия, и этот вопрос был решен в первый же день, как только я увидел рукопись. Хотя мне уже завтра предстояло ехать и билет на пароход был взят, но он сейчас же после этого посещения библиотеки был мной переменен на следующий рейс. Мне надо было переписать всю рукопись целиком. Два дня я провел в лихорадочной работе с каким-то экстазом к нескрываемому недоумению шейха, который в конце концов отдал мне ключ от помещения с просьбой возвращать его по вечерам, когда ухожу, сторожу.