Кое-где виднелись рощи и жалкие деревеньки рабов.
Одна из таких прелестных, сельских картин расстилалась пред домом богатого римского сенатора, старого и дряхлого Тита Аврелия Котты, уже давно покинувшего политическое поприще и удалившегося на свою виллу близ Нолы.
Было душно; мириады комаров, вечерних бабочек и всяких мошек толклись и реяли в воздухе, мучая и людей и животных.
Благоухание, доносившееся с роскошных цветников сада, разбитых на лужайке перед домом, скорее раздражало, чем ласкало обоняние, становясь противным.
Около Везувия не было гнилых болот, как в других местностях Италии, например в Понтинских болотах, известных своими лихорадками, около Рима, Флоренции и в других местах.
Был ноябрь, по тогдашнему, неисправленному еще Юлием Цезарем, календарю, приходившийся около времени теперешнего июля или августа. Приближался праздник Вакха, бога вина, веселый для всех, кроме приносимого в жертву козла отпущения и его подруги, — свиньи.
Приближались и Консуалии, двухдневный праздник, посвященный богу Консу и богине Опс, покровителям жатвы. Эту последнюю нередко смешивали с Церерой, богиней всех плодов вообще.
Опс была та же Церера, только, по римскому обычаю, специализированная.
На террасе помещичьего дома, облокотись на широкие каменные перила, стояла молодая девушка, одетая в грубое, короткое, шерстяное платье темно-коричневого цвета, уже сильно потертое, изношенное и даже в нескольких местах зачиненное, такими же грубыми заплатами, пришитыми белыми нитками, очевидно, второпях.
Ступни ее босых, исхудалых ног, видневшиеся из-под одежды, были грязны и поранены об острые камни на разных дорогах, по которым бедная молодая невольница бегала в жар и холод, в сушь и грязь, днем и ночью, когда бы ни вздумалось господину, управляющему, или даже одному из рабов послать ее, потому что она не имела никакой специальной должности в доме, а поэтому всегда всем казалось, что ей нечего делать.
— Катуальда, тебе нечего делать, отнеси вместо меня выстиранную сорочку моему отцу на гору, — говорила ей прачка.
— Катуальда, ты стоишь тут без дела, ощипай вместо меня гуся, — говорила кухарка. И в итоге ежедневно оказывалось, что ничего не делающая служанка только тем и занималась, что работала. Она работала больше всех, а все постоянно ее упрекали, что она ничего не делает, потому что госпожа ее любит. Все ей завидовали, все ее ненавидели, решительно ни за что, ни про что.
Руки, поддерживавшие ее слегка наклоненную голову, также носили следы грубой работы без отдыха с утренней зари до вечерней.
Но молодость не мирится с положением, в какое прихотливой судьбе вздумается забросить человека; она непременно проявит себя при какой бы ни было грустной обстановке, так сказать, возьмет свое.
Молодая невольница, стоявшая на террасе дома Аврелия Котты, лишенная жестокими законами людей обычных украшений костюма, была лишена и природой всего, что мы привыкли находить красивым в человеке. Ее густые, длинные волосы, заплетенные в две косы, низко висевшие вдоль спины, были ярко-рыжего цвета. Маленький вздернутый нос и светло-голубые глаза, одни из тех, что люди в насмешку зовут оловянными, при худобе и бледности лица были вовсе не привлекательны. Высокий, почти мужской, рост делал еще более заметной худобу ее тощей, изнуренной фигуры.
Она была почти отвратительна, но молодость не дала ей упасть духом… напрасно и зеркало в комнате госпожи и кристальные воды горного ручья говорили ей о ее безобразии, — молодость горячим ключом кипела в сердце, а ум был занят приятными мечтами и надеждами.
Не имея времени, чтобы пришить хорошенько заплаты, молодая девушка, однако, нашла досуг, чтоб вышить пестрой шерстью — красивую кайму на подоле и вороте своего платья, кайму, которая уже, увы! — успела полинять под жгучими лучами солнца и потоками дождя, сплела из разноцветных обрывков материи, добытых ей одной известным способом, широкий пояс и перетянула им свой тонкий стан, завязав длинные концы в изящный узелок с боку. Не имея даже простых, деревянных подошв с ремнями на ногах, она имела на шее ожерелье, которым щеголяла, хоть оно и было снизано из деревянных шариков, как и ее кайма полинявших, но бывших когда-то пестро раскрашенными.
На ее правой руке, около кисти, виднелся широкий железный наручник, обычная принадлежность римской рабыни, единственное облегчение в трудах, допускаемое строгим хозяином, — предмет, предохранявший руку от мучительного трения при переносе тяжелых корзин и узлов.
Но этот наручник не один красовался на руках невольницы: выше обоих локтей ее были надеты узкие железные обручи, которые Катуальда, при помощи своей фантазии, считала браслетами.
Концы ее рыжих, длинных кос были украшены лентами — полинялыми, грязными, но все-таки шелковыми, а яркие, пунцовые розы, прикрепленные за ухом и на груди, держались очень кокетливо.
Не только молодость, но и родина сказывалась во всем этом: Катуальда была галлиянка[3].
Имея все отличительные черты своей нации — живость фантазии, кокетство, веселость, разговорчивость, она, однако, не была легкомысленна, по крайней мере, вовсе не до такой степени, как многие из ее соотечественниц; но в этом были виноваты обстоятельства ее жизни, сложившиеся очень печально.
Катуальде было только 17 лет.
Очаровательным представляется этот возраст всем особам женского пола, уже далеко оставившим его за собой на жизненном пути. Мы не можем представить себе девушку 17 лет иначе, как в цветущем периоде развития, если не красоты, то стройности, гибкости стана, грации движений, с улыбкой на устах и радостью в сияющем взоре, еще не отуманенном горькими разочарованиями, бегающей за бабочкой или составляющей красивые букеты, сидя на лавочке под тенью развесистого дерева, громко смеющейся или плачущей над пустяками.
Исключения, правда, во всем не редки. Есть девушки, которые в 17 лет уже испили горькую чашу всевозможных разочарований и потерь, и мысли которых уже очень далеки от цветов и бабочек, веселый смех давно уступил свое место горькой усмешке, а слезы не от пустяков струятся по щекам.
Невольница знатного, богатого Котты не принадлежала ни к той, ни к другой категории. Невыносимое положение тяжкого рабства у сурового, хоть и не жестокого, господина, — рабства и у всех его рабов, наделявших Катуальду и работой и колотушками в неоскудевающем изобилии, ненависть единственного близкого ей на земле человека, родного брата, — все это, кажется, должно бы наложить печать горьких страданий и безвыходного отчаяния на ее душу, но этого не случилось. Она, конечно, не могла быть беззаботной ветреницей, но не была и страдалицей; она ни на что не жаловалась. Если она и страдала, то никто этого не знал и не замечал.
В ее взорах, задумчиво устремленных без всякой цели вдаль, не выражалось ни тоски, ни ленивой беспечности, свойственной многим служанкам в час отдыха; в ее взорах скорее светилась надежда на что-то очень хорошее, готовое для нее в близком будущем; она старательно обдумывала нечто, чрезвычайно важное для нее, и углубилась в свои планы до того, что не. видела прекрасного, далекого ландшафта, впрочем, уже приглядевшегося и надоевшего ей; не чувствовала укусов комаров, облепивших ее босые ноги, не слышала их жужжания вокруг ее головы; не заметила, как постепенно стемнело и яркие звезды засверкали над ее головой.
Нежная, мягкая рука ласково легла на плечо Катуальды и тихий, приятный голос раздался в вечерней темноте, назвав ее по имени.
— Катуальда, отчего ты до сих пор не спишь, моя милая? — спросила низенькая брюнеточка, вышедшая на террасу из комнат.
Аврелия, дочь Котты, не была блестящею красавицей, но в ее умных карих глазах, постоянно задумчиво глядевших и готовых сверкнуть слезою, отзывом сердца на горе или радость ближнего, выражалось так много доброты, нежности и готовности помочь, чем только она может, что всякий готов был полюбить ее, почувствовав неотразимую симпатию к этому милому, миниатюрному существу, простому и добродушному, не способному ни к малейшей тени хитрости или лести.