— Ладно, ма.
Александр Антонович встал горой возле матери, обнял ее за плечи.
— Прости меня, — сказал он ей. — Поеду, успокою. Но ты и меня должна понять. Работа дерганая, мне ведь тоже отдохнуть хочется.
— Чем тебе у бабки не отдых? — уже не плача, спросила мать. — С огородом поможешь. Крыша у них прохудилось. Газ еще не подвели, дров поколешь. Неужто с палкой возле речки весь отпуск сидеть?
— С удочкой, мать, — поправил он ее, улыбаясь.
— Я и говорю, с палкой. Не стыдно? — спросила уже примирительно.
Зря он сказал ей о рыбалке. Не понимают старые люди созерцательно-неторопливого отдыха с разговорами обо всем в мире и ни о чем. Сами не присядут и другим не дадут.
На следующий день он уехал в Истру.
Людям свойственно до конца дней помнить уголок земли, на котором они родились и выросли. Такие воспоминания не обременяют. Память устроена так, что с годами все тяжелое отодвигается на задворки, а в переднем углу всегда найдется что-то солнечное, теплое, хорошее. Известно: каждый кулик свое болото хвалит. А тут город, да еще какой! Красота Истры, ее окрестностей воспета художниками. В этом городе жил и работал Чехов. Писал этюды Репин. Звенигород, Рузу, Истру называют жемчужинами Подмосковья. Александр Антонович гордился родным городом и не забывал подчеркивать в разговорах, если о том заходила речь, что вырос в Истре. Бывал, правда, здесь наездом, очень редко. Поэтому и перемены замечал обостренно, заинтересованно.
Две реки текли возле города. Одна побольше — Истра, другая ручейком — Макруша. Обе быстрые, холодные, чистые. Возле этих рек бежало детство Александра Антоновича, его сверстников, имена многих из которых он забыл. Но помнит, как уходили на реку на весь день, — тогда не было такой родительской опеки над детьми, как в наши дни, — жгли костер, воровали огурцы с колхозных полей, морковь, брюкву, турнепс, казавшийся особенно сахарно-сладким.
В сорок первом году город спалили немцы. Взорвали красавец-монастырь. Начинили землю минами. Город тогда просматривался из конца в конец — ничто не застило. На месте домов торчали печи с уцелевшими и разрушенными трубами. В ту зиму погиб муж бабы Анны, дед Тарас. Решил он, как немцев отогнали, конины добыть, да наехал санками на противотанковую мину. Хоронили его на местном кладбище возле городской больницы, тоже взорванной и сожженной. Хоронили тяжело. Во-первых, от деда почти ничего не осталось. Гроб несли заколоченный. Трудно было представить, что и тела его нет. Во-вторых, мороз стоял большой, земля промерзла. В том месте, где должны были рыть могилу, жгли костер, долбили землю заступами и клиньями.
Летом сорок второго года город стал застраиваться времянками. Времянки лепили из хвороста, обмазывая его глиной, из железнодорожных шпал. В то лето чуть не погибла баба Анна, и он, Санька, был тому виной. Война прошла через город. Наследила, намусорила: разбросала оружие, боеприпасы, до которых всегда были, есть и будут охочи мальчишки. Санька тоже собирал, что мог. Патрон от противотанкового ружья попал в костер, на котором готовила пищу баба Анна. Из костра стрельнуло. Пуля ожгла бабе Анне щеку. Тот момент Александр Антонович помнит до сих пор. Он рядом на огороде копался, когда взорвалось. Испугался. Замер. Смотрел и смотрел на бабу Анну, ожидая крика. Баба Анна молчала. Много времени прошло, а она все сидела. Встала наконец, подняла из костра опрокинутый на угли чугунок со щами.
— Саньк, — позвала его.
— Ну, — ответил он, готовый к нагоняю.
— Иди сюда.
Он подошел.
— Ты, Саня, можешь убить воробья? — спросила баба Анна.
— Если на суп, — ответил он.
— Нет, просто так, ради забавы?
— Вот еще! — возмутился он.
— А ведь ты только что чуть бабку не убил… Просто так. Ради забавы. Иди, копай, — кивнула она на огород, придерживая рукой щеку. Глаза у нее при этом сделались грустные-грустные, говорила еле слышно. Он вдруг представил себе бабу Анну, лежащую тут же, у костра, как те трупы, которые хоронили всю зиму, всю весну — и испугался.
Светило солнце, дул легкий ветерок. По земле сновали воробьи. Они весело прыгали от травинки к травинке, подскакивали, дрались, взлетали, садясь на ветки сирени, теряясь в ее зелени. Те самые веселые воробьи, о которых только что говорила баба Анна. Живые, невредимые. А баба Анна могла умереть. Так же, как его сверстники, которые подорвались на минах, на тех снарядах, что пытались они разряжать, чтобы достать порох. От страха за бабу Анну, от жалости, охватившей его, он заплакал.