— Вот и готова закута, — торжественно сказал он, обращаясь к овце, — а Баварцу ясли смастерим чуток погодя, дай только потемнеет.
С трудом перевалив ярку в закуту, он кинул ей охапку объедьев, и овечка стала жевать стебельки, торопливо двигая узкими челюстями.
Сенька медленно обошел все подворье, уставившись на единственный столб, чудом уцелевший от забора, почесал затылок, как это делал Лука — его прежний хозяин.
— Собачий народ. Растянули все как есть. Не углядели мы с Мишкой, справедливо батя замечание сделал.
Любка появилась незаметно, так что Сенька даже вздрогнул от неожиданности. Она несла, прижав к груди, макитерку с заквашенным тестом и завернутый в вышитую старенькую скатерку узелок с выпирающим острым ребром чашки.
— Здоров, Егорович, — шутливо сказала она, осторожно ставя ступню, чтобы не оскользнуться и не побить посуду, — отчиняй-ка окна, двери, принимай незваных гостечков.
В комнате раскутала узелок, и Сенька увидел глиняную миску, наполненную кусками утятины и оладьями.
— Снедайте, Егорович, — пригласила Любка улыбаясь. На смуглых щеках появились ямочки. — Небось проголодался, кишка кишке марш играет?
— Тоже скажешь, — мальчишка поморщился, скосясь на чашку, — мы уже с батей поснедали, австрическими галетами, во!
У Сеньки с утра не было во рту и крохи. Занятый работой, он забыл про еду, и теперь от ароматных запахов снеди у него засосало под ложечкой. Он проглотил слюну.
— То были австрические галеты, а тут жилейская утка. Обед на обед никогда не повредит…
— Батю подожду.
— Чего его ждать. Хватит тут на обоих, да еще останется, — сказала Любка, подсучила рукава узкой ситцевой кофтенки и, захватив ведерко, пошла к двери. У порога обернулась. Заметив, что мальчик не решается приступить к завтраку, приказала: — Снедай да выматывайся из хаты, я посгоняю пылюку, да хоть трошки пол глиной подмажу. Срамота глядеть… бобыли несчастные. Булку бери в скатерке, там и соль…
Вильнув задом, Любка вышла, прихлопнув дверью. Сенька принялся за утятину, высасывая косточки и мелко размалывая их зубами.
— Жаль, что щербатина у меня во рту, а то бы я мозговую косточку на порошок перемолол, — рассуждал мальчик, хрустя и посапывая.
Мостовой удивился, обнаружив сияющие стекла, выскобленные подоконники, веселый огонек, — в печи жарко горели овечьи кизяки, выпрошенные Любкой у Литвиненко. У порога он развел руками, не решаясь ступить на вымазанный глиной пол, расписанный шахматным узором.
— Сенька, вот так преображение господнее. Как на пасху. Может, мне в сарае перегодить?
Любка улыбнулась, обнажая острые зубы. Она раскраснелась у печи. Поставив на стол оголенные локти, подперла подбородок руками.
— Скидай в сенях сапоги. Ишь захлюстался, как валух у неудахи хозяина.
— А, это вы, Любовь Мартыновна! Мигом сниму чеботы.
Мостовой был весел и радостен. Очевидно, поездка принесла удачу. Пройдя к столу по постеленной Сенькой дерюжке, он крепко пожал Любкину руку. Любка оглядывала его сухощавое лицо, чуть тронутую сединой голову, давно не бритые щеки, покрытые рыжеватой колючкой, и в глазах ее, так похожих на обмытую дождем черную смородину, появилась неясная тоска. Она тряхнула головой, привела в порядок выбившиеся из-под платка прямые гладкие волосы и покусала пухлые губы, придающие ее лицу детски наивное выражение.
— Вроде посправнее был, Егор, а? — сказала она. — А может, оттого, что небритый? Седой волос нажил.
— Седина — кручина невеликая, Любка, — поглядывая на утятину, заметил Мостовой каким-то булькающим от голодной слюны голосом, — абы кость не размякла. Для казака жидкая кость — гибель.
— Ты бери, бери утятину, — предложила Любка, — для вас принесенная. А насчет кости, я ж не знаю, Егор, я ж у тебя кости не щупала.
Мостовой засмеялся, почувствовав в словах Любки особенный смысл, и начал расправляться с уткой. Сенька так, чтобы не слышала Любка, шепнул:
— Ну как, батя, богатунцы? Хохлы как?
Отец ущипнул его за бок.
— Много будешь знать, скоро поседеешь. — Заметив обиду сына, успокоил — Хорошо, Сенька. У них уже вполне Советская власть, и знаешь… батарея полевая на площади… право слово. Вот тебе и хохлы, дружные. Завернем, Сенька, дела, не горюй.
— И ничуть я не горюю, батя! Я такой…