— Мы уполномочиваем, Лука Митрич, мы, — внушительно сказал Велигура. — Велел передать Никита Севастьянович Гурдай свой поклон.
— За поклон спасибо.
— Требует тебя к себе.
Лука отодвинулся.
— Не поеду, — решительно заявил он. — Чтоб в армавирском каземате сгноили, как Литвиненкова? Мне и при этой власти за воротник горячую золу не сыплют.
— А другим?
— За других мне болеть незачем.
Велигура промолчал, не желая ссориться с упрямым и запальчивым стариком. Лука был нужен Велигуре как отец Павла.
— Не по-христиански, Лука Митрич, — смиренно сказал Велигура, — только лишь бы себе выгода… А люди?
— Отмолюсь как-нибудь, — буркнул Лука, — будет поп по новину ходить, нагорну ему чувал озимки. В два лба отмолим.
Перфиловна укоризненно покачала головой, вздохнула… Велигура поднялся, взялся за лямки мешка.
— Простите за беспокойство. Не обессудьте…
Эти слова, прозвучавшие угрозой, отрезвили Батурина. Уход Велигуры означал полный разрыв с казачеством, и это было настолько страшно, что почти не укладывалось в его сознании. Лука суетливо зашаркал сапогами.
— Куда ж ты поедешь, Иван Леонтьевич? Перфиловна, дай умыться гостю. Может, постель разобрать, Леонтьевич?
Велигура остался. Когда они трое в полутемной комнате сидели за завтраком, послышались глухие, словно удары молотка по дереву, винтовочные выстрелы. Велигура отодвинул ложку, приподнял брови.
— Стреляют?
Лука схватил шапку.
— Посиди тут, Леонтьевич, я погляжу.
Старик выскочил из комнаты и вскоре вернулся встревоженный.
— Отряд какой-то подходит. Вы бы спрятались, Леонтьевич. Беда будет, ежели нас застанут.
Лука принес лесенку, открыл чердачную ляду[2], Велигура скрылся наверху.
Выйдя в палисадник, Лука прилег вместе с Перфиловной у забора, обвитого повителью.
По улице трусцой пробежал Ляпин. Он был без шапки, в расстегнутом бешмете. За ним мчался полупьяный Очкас.
— Банда подходит! — кричал он. — Ховайтесь! Банда!
Женщины, выскочившие было на крик, бросились по дворам.
Лука видел, как Ляпни и Очкас, перемахнув через забор, окрылись в каратодииском подворье.
— Поползем отсюда, Митрич, — шепнула перепуганная Перфиловна.
— Лежи уже, — цыкнул на нее Лука, — куда черт понесет, заметят.
На площадь выскочили двое верховых. Один из них, в лихо заломленной шапке, подлетел к общественному колодцу, размахнулся, швырнул ручную гранату. Бурое облачко вспыхнуло, пророкотал разрыв. Лука пригнул голову. Перфиловна схватилась за уши. Дымок поднялся выше колокольни, поредел.
— Давай! Свободен! — заорал на всю площадь человек, бросивший гранату.
Второй всадник встал на седле, снял бескозырку и по-морскому просигналил руками.
Послышался звонкий ход колес. Крики, музыка. На тачанках, запряженных полукровками, ехал отряд. Поверх сена — ковры, на них бутылки с водкой, окорока, кадушки с медом, накрашенные женщины. Лука перекрестился, а потом оплюнул: одну из девок, в ризе, сиявшей под солнцем, он принял за священника. Волосы у нее были распущены, в руках она держала большой крест и чашу. Чубастый молодец в алой рубахе, с балалайкой в руках, сидел у ее ног, изредка прикладываясь к чаше.
— Светопреставление, — шептал струхнувший Лука.
Девка в ризе проехала. На тачанках играли граммофоны. Бражничало какое-то страшное и непонятное Луке войско.
Позади, подвязанные к осям, шли бараны, окутанные пылью. Бараны упирались, блеяли, крутили головами с позолоченными рогами. К линейке цепыо привязали медвежонка, неуклюже переваливающегося на мягких лапах. Парень во всем желтом потрясал бубном, и ему бешено подыгрывали на гармошках трое, вооруженные до зубов. Они сидели на тачанке, опустив ноги в одинаковых лакированных сапогах. Бубенщик прыгал так, что крылья тачанки стучали о колеса, и выкрикивал:
— Ой цы, огурцы!
Вот человек в дамской шляпе с резинкой. Расстегнутая красная черкеска напялена на голое мускулистое тело. Генеральские парадные брюки навыпуск. На босых ногах шпоры.
— Мир хижинам, война дворцам! — басом ревел обладатель красной черкески и генеральских штанов.
— Жизнь миг, искусство вечно!
Пьяный парень, овитый пулеметными лентами по обнаженному бронзовому торсу, потрясал шароварами, очевидно специально для пего выкроенными из цветного шелка.
— Сами морские, брюки костромские! — горланил он, поворачиваясь и сверкая белозубым ртом.