Сенька приподнялся на локте, прислушался, кулаком протер глаза и уставился на приятеля.
Миша читал, увлеченный и стихотворением, и звучанием своего голоса. Ему казалось, что он достиг искусства учителя.
Из темного леса навстречу ему Идет вдохновенный кудесник…
Вдруг книга нылетела у него из рук. Миша вскочил, обернулся. Перед ним стоял Сенька, готовый к нападению.
— Ты чего? Бешенюки нажрался? — прошептал Миша.
— Кадетские песни изучаешь? Юнкер несчастный, корниловец.
Не дав Мише опамятоваться, Сенька побежал к комиссару. Миша погнался за ним.
Навстречу им поднялся Барташ.
— Тише, ребята, чего не поделили?
— Товарищ комиссар, спалите ее, — запинаясь от волнения, сказал Сенька, — тут песня кадетская.
Барташ взял книгу.
— Пушкин, — прочитал он, — Александр Сергеевич Пушкин, — он поднял глаза, — что же ты, Семен Егорович, классиков не признаешь?
— Юнкерам он песни пишет, белякам-офицерам.
— Как юнкерам, каким белякам?
— Сам слыхал. Еще в Лежанке слыхал, — запальчиво бросил Сенька, недоверчиво поглядывая на комиссара, — тогда под песню батю кончали.
Барташ поманил Мишу.
— Что ж ты ему не объяснил… — укорил он мальчика. — Эх ты, друг!
— Не успел, — оправдывался Миша, — хватил и подался до вас. Сбесился, черт щербатый.
Барташ приблизил к себе упирающегося Сеньку.
— Вот что, Сенька, — сказал комиссар, — Мишка читал стихи, написанные Пушкиным. А Пушкин — это поэт, хороший русский поэт. Давно уже он умер, очень давно. Его застрелил Дантес, офицер-чужеземец, фактически по наущению царя. А белые снова царей хотят на престол, бьются с нами, чтобы вернуть царский буржуйский режим. Понял? Не мог Пушкин для них песни писать. Тоже понял? Ну и ладно. Идите. Все остальное тебе Мишка доскажет. Ну, чего стоите? — он подтолкнул их. — Марш отсюда, не мешайте.
Барташ смотрел вслед удаляющимся Мишке и Сеньке. Он видел их просоленные потом гимнастерки, перехлестнутые узкими ремнями портупей, и сапоги, потертые стременами.
— Знаете, Павел Лукич, — сказал он Батурину, — завидую их тяжелой, но в то же время осмысленной юности. Моя юность прошла тоже нелегко. Но над нами висела тяжесть одиночества. Угадывалось много друзей, много единомышленников, но рядом были только немногие. Не были ощутимы резервы, человеческие резервы, а вот эта мелюзга, мальчишки… — он посмеялся, — да разве мы могли когда-нибудь всерьез на них рассчитывать! А вот сейчас они дерутся, и попробуй отними у них это право. На дыбы! Честное слово, на дыбы встанут. Они познали правовое значение оружия, если можно так выразиться.
— У оружия мыслей нету, — сказал Батурин, — кто его захватил, тому оно и служит. А вот насчет хлопцев рассуждение правильное. Бывало, киснут казаки без живого дела, лозу рубают, чучела колют, пока осатанеют, а тут живое чучело на шашку лезет. У тебя-то у самого как с детями?
— В Армавире. Жена и дети. Двое у меня, девочки. На мальчишек не везет, Павел Лукич.
— Мне ни на тех, ни на других. Какая-сь моя Любка… Да и когда этим делом заниматься? С седла не слазишь. — Павло встал, подтянул пояс, искоса оглядел оружие. — Может, и мало в этом хорошего, а вся жизнь такая казацкая. Все на клинок обновку шукаешь. Вот Орджоникидзе Мишке книжку подарил. А мы в другом понятии росли. От дедов да от прадедов шашки азиатские переходили, кинжалы булатные да кони. Спроси моего батю, как деда его звали аль бабку, может, и не скажет, а строевиков коней по кличкам, по мастям да по породам за девяносто девять лет назад пересчитает. Мало того, соседских припомнит, и где звездочки были, и храп какой, и докуда чулкастые. Ну, кажись, рыцарь наш Писаренко вернулся.
Писаренко появился верхом на низком мохноногом коньке, украшенном диковинной сбруей. Наборные бляхи уздечки и подперсья переливались под лучами полуденного солнца. Своего коня Писаренко вел в поводу. Сзади на волосяном аркане тащился худой занавоженный бык с широко расставленными длинными рогами. Бык нехотя двигался, упирался, крутил головой. Завидев речку, он густо замычал, роняя клейкую паутину слюны. Казаки, измученные жарой и скукой, окружили Писаренко. Когда подошел Павло, Писаренко успел уже расседлать и спутать лошадей. Седла — одно казачье, другое широкое седло степных табунщиков — лежали перевернутые вверх мокрыми потниками.