— Плохо, Иван Леонтьевич, — со вздохом сказал Меркул, — кони есть, тачанки имеются, линейки, а вот людей нету. Разгон большой, а людей нету.
— А где же люди? — недоверчиво спросил атаман.
— Где люди? Известно где, на фронт убегли. Кого же теперь заставишь коням хвосты крутить за десятку в месяц, когда на фронте такой барыш. Как на побывку пришел, так воз добра, свежий конь, а то и пара.
— Сколько тебе нужно? — перебил Велигура, чувствуя, что разговор снова принимает неприятный оборот.
— Людей? — Меркул почесал в затылке и начал загибать пальцы, соображая и подсчитывая — На козлы надо двоих, чтоб полный комплект тачаночиых запряжек осилить; на уход — двух. Сено возить надо? Надо. А сами знаете, сено в этом году далеко, не по-хозяйски складно, как бывало при Павлуше Батурине.
— Ну, ты без воспоминаний. Еще сколько надо?
— Еще двух.
— Почему же на сено двух?
— Эх вы, Иван Леонтьевич, видать, за атаманским столом совсем хозяйничать разучились. Сам-то не будешь и на возу стоять и на воз кидать, а? Так будешь выгадывать, за неделю два раза не свернешься.
— Можно для возки сена брать конюха.
— Конюха? — удивился Меркул. — Как же можно взять конюха. Небось вы сами, Иван Леонтьевич, не любите на захлгастаиных жеребцах ездить. Ведь ежели разобрать, так на каждого копя надо по человеку.
— Почему же это так? — хмуро сказал атаман, прикинув в уме, что на двенадцать лошадей Меркул запросит столько же людей.
— Потому что казак идет на службу на одном коне, а не на четырех, к примеру сказать. И то ему от одного коня роздыху нету. Я служил, я знаю. Надо его три раза в день почистить, четыре раза корму подложить, а то и больше, напоить его два раза в сутки, подстилку сменить, навоз убрать, да и помыть же требуется.
— Так сколько же тебе в расчет надо?
— В крайнем случае шестерых, — выпалил Меркул, хотя приходил с мыслью выпросить двух.
— Откуда ж я возьму столько?
— Ожуда? — Меркул покачал головой. — Выходит, вы своего хозяйства не знаете, Иван Леонтьевич? А чего у вас арестанты делают? Все одно вешать их днями будете. Пущай перед смертью поработают.
— Ну, тех, кого вешать, иельзя. А арестантов поменьше, (заподозренных, пожалуй, можно. — Велигура позвонил, нашел дежурный по правлению. — Позови-ка военного писаря.
Писарь пришел, прихватив кстати папку подготовленных к атаманской подписи бумаг.
— Вот что, Степан Иванович, — сказал Велигура писарю, работавшему и секретарем суда, — подбери ему шесть человек из арестованных.
Писарь удивленно взглянул па атамана.
— Зачем ему?
— На конюшню, в почтарню. Там людей совсем нет.
— А почему же с просьбой обращается он — ямщик? Ведь у нас имеется содержатель почтового двора.
— Нет содержателя.
— Где же он?
— Говорят — нет, значит — нет. Меркул за старшего.
— Ага, понятно, — писарь погрузился в списки. — Шесть не могу.
— Надо подобрать из таких… Понял? Чтобы без оглядки и без опаски. А то этот Самойленко… Сколько можно?
— Двух в крайнем случае.
— Добавьте еще одного, Степан Иванович, ей-богу, коней закоростили, — попросил Меркул.
— Ну, ладно. Можно трех.
— Кто же отпустит?
— Сам подберешь.
— Да, может, подберу не того.
Писарь скривился.
— Бери кого хочешь. Ошибки не будет. У них вина-то одна. Что ты так глядишь? Нет, нет! Кого нельзя, не дадут. Ты еще Миронова запросишь.
Когда писарь ушел, Меркул наклонился к атаману.
— Иван Леонтьевич, перво-наперво паренька возьму…
— Какого?
— Мишку Карагодина. Ведь вы перед ним в долгу. Помните, его умертвили, а?
— Ладно. Возьми его, — согласился Велигура. — Это правильно, правильно будет.
Миша недавно (вернулся из одиночки, где его продержали четыре дня. Самойленко, допытываясь о каком-то оружии, зарытом в Жилейском юрту Павлом Батуриным, грозил смертью, бил, по три часа держал мальчишку в тулупе возле жарко натопленной печки. Миша ничего не знал об оружии, но хорунжий приписывал его молчание упрямству. Не добившись ничего, он приказал раздеть мальчишку и в одном белье отправил в общую камеру, густо набитую арестованными. Сейчас Миша сидел на нарах, поджав ноги. Окно снаружи было заделано «намордником», и мутный свет, падающий сверху, будто подергивал «е серой пеленой. Пахло нечистым телом и чесноком. Опасаясь холеры, чеснок ели все. Курили самосад, в шутку называемый «дюбек-лимонный». Бумагу иметь не разрешалось, поэтому курили трубки, вылепленные из хлеба.
Тут же, в общей камере, держали и смертников, и они в поведении таичем не отличались от других. Прислонившись «стене, сидел Аштон Миронов. Он тихонько пел солдатскую игривую песенку.
Миронов принял Богатунский Совет от Хомутова еще зимой 1918 года. Захваченный в своем селе по доносу, он предстал перед чрезвычайным военным судом, действующим в станице согласно приказу краевого правительства от 12 июля 1918 года. Самойленко настоял на смертном приговоре. Миронова должны были скоро повесить: со вчерашнего дня ему запретили выход на пятнадцатиминутные ночные прогулки. Он был наружно спокоен. Рядом с ним лежал широкоплечий Степан Шульгин. При допросах Шульгина жестоко били, требуя от него, чтобы он отрекся от большевиков. Предлагали освобождение, если он изъявит желание служить в одном из конных казачьих полков, действовавших на царицынском направлении. Там со стороны красных дрался Егор Мостовой. Шульгин отказался. Он прямо и не задумываясь шел по тому пути, по которому пошли Мостовой, Павло Батурин, Барташ, Хомутов. Их сейчас не было в станице, но Шульгин не отрекся от того большого дела, которому он отдал свое сердце. Истязания и угрозы не сломили этого простого мужественного казака, и его приговорили к смерти.
Шульгин похрапывал, уткнув голову в колени сухонького старика, который не шевелился, чтобы не потревожить его она. Старичок был Мишин знакомый, тот самый, которого когда-то вызволили они с отцом из рук рассвирепевшего Очкаса. У старика не было других преступлений, кроме «самовольной» запашки земли, но его держали уже больше месяца, не вызывая ни на допрос, ни в суд.
Миронов оборвал песню, повернулся к Мише.
— Сумеречно весь день… Зима… — сказал он, — а ты еще весну увидишь.
Миша кивнул головой.
— С милкой со своей на могилу нашу придешь?
— Приду, — тихо оказал Миша, зная, что Антон не нуждается в утешении и подбадривании. — Нароем у дедушки Харистова петушков, посадим вокруг тебя. А придут наши — попрошу Барташа памятник сделать… Скачешь ты на коне, а в руке шашка…
— На коне — дело неподходящее, — Антон ухмыльнулся, — не то что я, и мой отец тележного скрипу боялся. Коня отставить, Мишка, лучше меня пехотинцем вылепите с винтовкой и со штыком. Потому — я природный пехотинец и меткий стрелок. Видал я такого пехотинца уже.
— Где?
— На Малаховой кургане, в Севастополе. Есть, Миша, город такой, на Черном море. А памятник стоит на кургане. Собственно, памятник генералу Тотлебену, но солдаты там геройские отлиты. Из меди отлиты, я сам лазил, ногтем ковырял.
— А может, еще не убьют? — спросил Миша.
— Убьют. Им чужая жизнь — копейка. Плохо, что дураком подохшешь. Как кот-обормот, что сало таскает. Накинут веревку, и язык наружу.
Шульгин, разбуженный разговором, проснулся. Лежать было неудобно. Лицо было покрыто красными полосками. Он потер щеки, и полосы стали бледнеть.
— Спать не дают, все тары-бары-растабары. Дайте закурить.
Антон подал кисет. Шульгин набил трубку, прослюнил ее.
— Про веревку слушать тошно, — сказал он, затягиваясь, — веревка и веревка. Не на шелковом же шнурке подвесят. Лучше бы завели разговор насчет девчат, присказки, может, есть у кого смешные.
— Смешного мало, Степка, — сказал Миронов. — Из дурочки и слеза смехом выходит.
Шульгин придвинулся.
— Кабы мы одни были, еще туда-сюда, а то кругом полно, и все от ваших панихидных речей киснут. Не так, дедушка?
— Да пущай говорят что хотят, — отмахнулся дед. — Вот в довоенное время сидело в этой каталажке два человека. Вор один, никому не известный, да конокрад Шкурка, и кормили их на убой. Как поминки, так несут бабы что ни попало. А теперь, гляди, сколько людей накидали. Или людей больше стало?