Выбрать главу

— Кто бы мог подумать, Антон Иванович. Большевики, а так дерутся. Удивительно.

— Ничего удивительного, Иван Павлович, — раздельно произнес Деникин, — русские люди… Как тяжело повторять слова, сказанные покойным Корниловым во время екатеринодарского безуспешного штурма.

Он машинально протер запотевшее стекло.

— Может быть, опустим штору, Антон Иванович? — спросил Романовский.

— Зачем? — не оглядываясь, сказал Деникин. — Боитесь разъездов этого, как его, Буденного?

— Нет… Просто могут запустить камнем. — Романовский невесело улыбнулся. — Часто запускают камни в окна наших салонов. В пути, поезд проносится, кто, что, неизвестно… Не покараешь…

— Да, этих уже не покараешь. — Деникин полуобернулся к Романовскому. — Как умело и безжалостно скомкали все наши расчеты эти новые загадочные полководцы красных! Тогда нам не дали соединиться с Колчаком и Дутовым… А все так ладно выходило в наших планах. Помните, хотя бы у Краснова?

— Помню, помню, Антон Иванович. — Романовский покусал губы, вздохнул.

— А этот страшный лозунг Ленина, — Деникин хмуро улыбнулся. — «Все на борьбу с Деникиным». Все! Шутка сказать, когда против одного, против к а к о г о — т о Деникина, поднимается вся эта огромная, тяжелая, ненавидящая масса людей России. Поднимаются везде, сверкая глазами, сжимая оружие, с проклятиями и ненавистью…

— Против этого никакая Антанта ничего не сделает, — добавил Романовский.

Деникин покачал головой и, уже будто разговаривая сам с собой, тихо бормотал:

— Боеспособность наших войск катастрофически упала, а сплочение красных войск достигло небывалого подъема… Что вы сказали? — Деникин быстро обернулся к Романовскому, и тот испуганно отшатнулся.

— Я молчал, Антон Иванович.

— Молчали? Может быть, — Деникин привлек к себе Романовского и старчески надоедливо зашептал возле его лица, не сводя с него своих свинцовых глаз, в которых застыло что-то глубоко поразившее его, в чем сам он не мог разобраться. — Ведь наступает какая-то новая армия, Иван Павлович, армия, которой еще не было в истории России. Армия решительней армий Петра, Суворова, Кутузова и — воссозданная ими, большевиками. А мы? Мы вынуждены командовать морально опустошенными людьми, сражающимися с храбростью отчаяния и убегающими с бесстрастием трусов…

В Ростове, притихшем и темном, Деникина встретил комендант города. Автомобили катили к «Палас-отелю». Деникин приказал завернуть к Дону. Река спокойно текла в черных берегах. С того берега, казалось, долетали запахи табунов и прогоркшей травы. Многочисленными огоньками искрился Батайск, и в проломах осеннего неба мигали холодные звезды. Текинцы смотрели туда, куда устремил свой взор их хозяин. Просторы Задонья будили в них тоску по далекой и, казалось, безвозвратно потерянной родине. Черные воды этой неуютной казачьей реки напоминали такое же неуютное море, отделившее их от родных кишлаков.

— Кысмат[10], — сказал арсаринец со вздохом.

Деникин, с лица которого не сходила печать тяжелой удрученности, услышав слова конвойца, обернулся.

— Да, кысмат, Рахмет. Такая судьба.

На соседней машине закурили. Затлели красноватые огоньки, похожие на потускневшие волчьи зрачки. Деникин наклонился к шоферу, и автомобиль с урчаньем покатился к отелю.

Этой же ночью к коновязям дежурной полусотни вышли оба текинца. Сопровождаемые молодым хорунжим, они выбрали выносливых дончаков, легко бросились в седла.

— Куда это они, ваше благородие? — спросил хорунжего казак-дневальный.

— Прогуляться, на побывку.

— Ишь ты, азияты, счастливые.

Текинцы проскакали Таганрогским проспектом, спустились к реке, проехали берегом до плашкоутного моста и, предъявив часовому пропуска, подписанные Романовским, исчезли в темноте. Последние телохранители были отпущены домой, в горячий Туркестан, который казался таким близким…

И вот наконец дрогнул и упал Ростов — ворота Северного Кавказа. Позади остались по-весеннему неприступные «водные ложементы» Кавказа — Дон и Манычи. Вспыхнули над Кубанью, над вьюжными и сырыми степями сабли 1-й Конной армии. Ветер, свежий ветер подул от Москвы, и под его шквалистыми порывами летели к Черному морю обесславленные белогвардейские корпуса…

Павло Батурин возвращал в Жилейскую отряд повстанцев. По пути он беспощадно уничтожал офицерские шайки, продиравшиеся через леса и ущелья к спасительному Черному морю, к английским транспортам. От перевалов Волчьих ворот, по бассейнам Лабы, Белой, Фарса, Чохрака и других горных рек прошла молва о Батурине. К нему стекались повстанцы, беглецы из аулов и горных станиц, разграбленных отходящими полками белых.

Наконец сквозь дымку ивовых листьев, сквозь кусты боярышника и чернолозника блеснула Кубань и зажелтела стена крутояра.

Писаренко, Меркул и Буревой, ехавшие в первом звене, остановились, сняли шапки.

— Кубань, — тихо сказал Буревой.

Меркул поправил заткнутый за пояс правый рукав ватника. У Меркула уже не было руки.

— Да, Кубань! Наконец добрались.

Остановились в приречном лесу.

— Погляди, — сказал Писаренко, — Мишка-то до Кубани бандуриста нашего повел. Видать, струмент рассохся, замочить нужно.

Писаренко посмеялся.

— Чего зубы скалишь, — укорил его Меркул, — пятый месяц кубанскую воду не пробовали, соскучились. Все бы к реке кинулись, да расположение нельзя выдавать.

Меркул искоса оглядел притихшего Писаренко…

— Ну-ка, сверни мне, Потап, цигарку… Да не в этом кармане, куда ты полез, там бы я сам достал, в правом. Ты же в прошлый раз сам туда кисет сунул.

Все та же Кубань водоворотно мчала свои мутные воды. Все так же, как слепой щенок в колени, толкались о берега вырванные в верховьях деревья. Пена сбегала по корневищам, словно по свислым казачьим усам. Пестрые щуры с криками носились над молодым вербовником.

Харистов помочил лицо. С бороды стекала вода.

— Большак, — сказал он Мише, — возьми за руку.

— Ничего не видишь, дедушка? — спросил Миша, взяв его мокрую тощую руку.

Харистов опустился на колени; пошарив, сорвал подснежник. Потом он поднял голову, прислушался. Шумели перекаты Ханского брода. Еле уловимая улыбка пробежала по лицу старика.

— Оттуда мы, когда-то давно-давно, скакали с Большаком да с Федькой Батуриным в аул Уляп. Помнишь, я рассказывал?

— Помню, дедушка.

— А как звали ахалтекинскую кобылу? Ту кобылу, что увел от нас Султан-Гирей? Если помнишь, скажи!

— Золотая Грушка. Она сама переплыла Лабу у Тенгинской станицы.

— Не станицы, а кордона, — поправил Харистов, — тогда еще не было станицы. Ишь ты, все помнишь, а я думал, ты просто проказник…

— Нет, я все помню, что вы нам рассказывали. Все. А коня звали Бархат.

Старик встрепенулся.

— Какого это?

— На нем вы добирались к своему бате, в караулку. Когда на нашу станицу напали черкесы.

— А, — дед заулыбался, — а я уж и забыл… Ишь какая память. Те, что вчера нас догнали, по-черкесски говорили. Черкесы?

— Да.

— Они что-то привозили.

— Хлеб, сыр и патроны.

— Опять патроны, — Харистов покачал головой, — опять убивать.

Он расстегнул шубу. Пальцы его бережно перебирали цветущую ветвь боярышника. Весна вновь поднимала травы, выгоняла листья и цветы. Пробуждались козявки, ящерицы, и небо было празднично убрано курчавыми, безобидными облачками.

Подошла Ивга. Она кивнула Мише и, опустившись на траву, с сожалением поглядела на ослепшего Харистова, погладила его руку. Старик провел по девочке невидящим взглядом и притронулся к ее голове.

— Девочка. Ивга? Ишь подвыросла. Матери где? Обозы не отрезали? Азияты, бывало, умели отхватывать казацкие обозы.

— Позади наши идут, — ответила Ивга. — К лесу подходят.

— Ну пускай идут. Когда идешь, землю ближе чуешь, травы. Ехать — трава под шинами, под подковами… А брат где, Петька?

— С мамой.

— Хорошо, — похвалил Харистов, — хорошо. Матерей бросать — грех. Лучшего от матери нет друга. Вот придет время, женишься, ты, Большак. Возьмешь себе хорошую девку, а о матери не забывай. Жена приласкает, а мать пожалеет. Мать если и посердится, то снаружи, а внутри все одно жалеет. — Харистов сдвинул брови, вслушался: — Гром. Весна ранняя.

вернуться

10

Судьба.