— Тем более, — не сдавался Павло, — раз сиротский, то и надо раздать его сиротам, а не отправлять дармоедам. Мы оттуда чужих рук не видали, а чужие руки все в станице живут. Все едино, всю Расею не напитаешь, а станицу оголодишь…
— Мрут люди там, мрут от голода, — вскакивая, выкрикивал Егор, раздосадованный упрямыми доводами Батурина, — дети мрут, женщины… Они-то виновны, а?
— Пущай сюда едут, — угрюмо сказал Павло, — Кубань всех гостей принимала и теперь приютит. А то мы без уверенности, куда тот хлеб идет. Доходит ли до твоей коммуны, а может, и нет.
— Как же не доходит?
— Да очень просто. Может, его до Ростова-города дотянут, а там в Дон-реку, она глубокая… В Донском войске что-сь дела неважные, Егор. Кабы ты моего батю послухал, аа уши бы взялся.
— А что? — заинтересовался Мостовой.
— Генералы слетаются, офицерье. Их, уже прошу тебя, не прикармливай. Пущай они к шуту повыздыха-ют, хотя там и мое сродствие. — Павло коротко посмеялся и как-то сразу повеселел — Так не будешь их прикармливать на нашу шею?
Мостовой обрадовался перемене настроения собеседника.
— Кроме ростовской, имеем еще одну ветку, — сказал он, дружески похлопывая Павла по плечу, — царицынскую ветку, по ней хлеб погоним.
— Через Тихорецкую?
— Вот-вот.
Павло отмахнулся.
— По той ветке много не набазаришь, Егор. Однопутка, во-первых, а во-вторых, по скушной местности ее протянули, по Сальским степям да калмытчине. Та ветка только для блезиру, Егор.
Батурин поднялся, поправил оружие и шапку. Подтянул голенища щегольских сапог.
— Куда сейчас? — прощаясь, спросил Мостовой.
— Домой. Поснедаю чем бог послал, а потом на кулачки пробежу.
— Сегодня кулачки? — Мостовой как-то встрепенулся. Он подошел к окну, разглядел искристый снег, воробьев, усеявших серые заборы. — Да. Погода благоприятствует. Вот бы самому!
Он быстро потер сухие ладони, сжал кулаки и шутливо начал поддавать то Батурину, то Меркулу. Павло, увертываясь, вскочил на лавку, потом перепрыгнул через стол, повалив атаманскую фигурную чернильницу.
— Ничего, — успокоил Егор. — Там нема чернил. Я же больше химическим карандашиком.
Прощаясь, Павло спросил:
— Прибудешь на лед?
— Обязательно. Ежели снова форштадт на станичный бок полезет, напротив схватимся.
— Схватимся, — пообещал Павло.
ГЛАВА IV
С гребня форштадтского яра Миша наблюдал приготовления к кулачному бою. Плоскость реки лежала внизу, и на ней перестраивались люди. Закутанный, чтобы не простудиться, Миша чувствовал себя неловко. Рядом Ивга, присматривающаяся к удалым ребятам, вышедшим в поле. Ивга весело выражала свое удовольствие. Миша был вне ее внимания, и мальчик ревновал. Любка Батурина, как обычно, зубоскалила и грызла подсолнухи, Елизавета Гавриловна молчала, не одобряя эти кровавые зрелища. Миша оглянулся, кругом женщины. Ощущение оскорбления поднималось в нем.
Заметив приближение Харистовых, мальчик приласкался к матери.
— Маманя, можно на лед?
— Что ты, — испугалась Елизавета Гавриловна, — еще кто ударит.
— Маманя, а если я не один?
— Да кто же с тобой? Я, что ли? Сохрани бог.
— А дедушка Харистов.
— Да нет же Харистова.
— А если придет?
— Когда придет, тогда видно будет. С ыатерыо и то весь развязался. — Она поправила шерстяной платок, накрученный поверх башлыка.
Миша сопротивлялся. Платок был ненавистен, и неприятны даже заботливые пальцы матери, шершаво царапающие шею.
— Вот и Харистов, маманя, — обрадовался Миша, сделав вид, что впервые его заметил, — пустишь?
— Пущу, пущу, — бурчала Елизавета Гавриловна проверяя теперь крючки на его шубе, — только тебя не пусти, с ног свалишь.
Внизу было значительно веселее. Настоящие кулачки еще не начинались. Противники только сгруппировывались. Миша заметил, что на ту сторону переметнулся кое-кто из форштадтцев, а у них очутилось большинство иногородних ремесленников, живших на правобережье Саломахи и обычно выступавших в стене станичного бока. Миша дернул Харистова за рукав.
— Дедушка, и Шкурка с нами.
— Хорошего мало, — пробормотал Харистов, прикрывая глаза ладошкой, так как лед ярко отсвечивал.
Шкурка, очевидно польщенный всеобщим вниманием, был весел и возбужден. Раньше он являлся в рваной куртке и в валенках, теперь же вырядился в новую дубленую шубу, опушенную серым офицерским курпеем. На ногах поскрипывали шагреневые сапоги на толстой подошве, на голове красовалась высокая казачья шапка. Чтобы похвалиться алым бешметом и плисовыми шароварами, шубу он небрежно волочил, спустив с правого плеча.