— Кончил? — спросил Барташ, медленно поднимая уставшие веки.
— Почти.
— Хлеб грузишь?
— Да. Сводки с курьерами гоняю в город.
— Частные амбары тронул?
— Да.
— Рано.
— Почему рано? — сердито спросил Егор.
— Когда сам замки ломаешь, рано.
— Кулаки же, барбосы.
— Все равно, — твердо сказал Барташ, — надо, чтобы сам народ поднялся против них, это им страшнее, а нам выгоднее. Для партии выгоднее, понял?
Мостовой молчал.
— Заместитель кто у тебя?
— Батурин.
— Его за себя оставляешь?
— Больше некого.
— Хорошо. Останется комиссарить Батурин. А ты собирайся.
— Куда? — отступил Егор. — Не в каземат ли?
— Ну и дубина, — Барташ похлопал его по плечу, — такого героя — в каземат… Партийный комитет посылает тебя на войну…
— Куда?
— Пока на Корнилова.
Глава Х
Лука Батурин, пользуясь погожим днем, мастерил сапетки для кукурузы из только что привезенного чернолозника. Военнопленный австриец Франц, пользуясь хорошим настроением хозяина, уверял, что в лимане, на твердом насте, им обнаружены вмятины следов — ходят кабаны. Лука искусно гнул лозины, оплетая основу из более толстых жердей вербовника.
Охотничье оружие, нарезное и гладкоствольное, было запрятано. Кабана голой рукой не возьмешь, и рассказы австрийца, вначале помаслившие старика, раздражали.
— Хватит тебе язык чесать, — буркнул Лука, — какой теперь кабан? Небось всего ветром выдуло.
Франц пробовал оправдаться. Лука оборвал его и, покряхтывая, удалился. У крыльца искоса оглянулся. Австриец сидел на куче чернолозника и сворачивал цигарку.
— Я тебе, — погрозил Лука, — лодырь.
Павло отдыхал. Он сидел в горнице на лавке, поставив под ноги низенький стульчик и прильнув щекой к потертой гармонике. Пальцы лениво перебирали лады. Он был в новой рубахе черного сатина.
Тут же, у его ног, сидела Любка. Обхватив колени руками, она вполголоса подпевала мужу.
Павло был сегодня особенно приветлив, и Любка, тревожно вглядываясь в его потемневшие глаза, находила в них печаль и особую притягивающую красоту. Песня, пришедшая на линию от казаков-черноморцев, была печальна и по содержанию и по мотиву. Любке не хотелось, чтобы ее любимый умирал и чтобы он пел эту сумную песню. Истосковавшись по мужу за годы войны, она всячески хотела продлить свое женское счастье. Вот он, молодой, красивый, с темно-русыми кудрями. Не в обычае молодых казаков носить прическу. Кубанский казак всегда либо бреется, либо стрижется под машинку, но Павло привез новую моду с фронта, и Любке так больше нравится.
Павло ласково глядел на жену, и в глазах ее была теплая признательная ласка.
В хате полосами колебался солнечный свет. Где-то жужжала муха, ожившая не то от тепла, не то от приближения весны. Пол был чисто вымыт, вязанные из ветоши половики пестрели, придавая комнате праздничный вид. И половики, и занавески на вымытых окнах, и освеженные водой фикусы — все выдавало старания Любки доставить удовольствие мужу, задержать его подольше в доме.
Немного смущенная, она поглаживала мускулистую руку Павла, оголенную по локоть. ^Казачий быт до предела сократил и огрубил ласку. Коротки минуты уединения, а на людях обычно стесняются выказывать внимание. Павло сильнее растянул гармошку.
Лука незамеченно постоял у двери. Чувство, похожее на зависть, поднялось в нем. Сегодня будничный день. Лука оценил показное убранство горницы и супругов как нарушение семейного уклада.
— Праздники по-своему перевернули? — с издевкой спросил он.
Любка быстро обернулась, покраснела, попыталась встать. Павло, застегнув гармошку на ремешок, надавил ей плечо.
— Сиди.
Старик обошел комнату, шмыгая подошвами и задирая половики.
— Чего потерял, батя? — улыбнулся Павло, подмигивая Любке.
_ От хлеборобства, сынок, отвыкаешь, — задерживаясь возле, сказал старик. — Скоро, как городской кум, начнешь спрашивать отца: а сколько, мол, пирогов дает десятина, да почему, мол, просо сеешь, а не пшено.