Выбрать главу

Но только она начинает сгребать черных своими многочисленными руками, а они потрошить ее брюхо ручками швабр, как из спален появляются больные: посмотреть, что там за гам, и она вынуждена принять свой прежний вид, чтобы не увидели ее настоящего звериного обличья. Пока больные протирают глаза и с трудом соображают, из-за чего весь сыр-бор, перед ними вновь оказывается старшая медсестра, как всегда, улыбающаяся, сдержанная и спокойная. Она лишь выговаривает черным за то, что они собрались группой и болтают, когда сегодня утро, понедельник, и столько дел предстоит сделать в первый день новой рабочей недели…

— Понимаете, ребята, понедельник, утро.

— Да, мисс Вредчет…

— А у нас еще столько заданий на сегодня… Так что если в том, чтобы стоять группой и разговаривать, нет большой надобности…

— Да, мисс Вредчет…

Она замолкает и кивает окружившим их больным, которые таращатся своими красными и опухшими от сна глазами. Она кивает каждому четким, доведенным до автоматизма движением. Лицо у нее гладкое, все детали выверены, как у дорогой куклы, бело-кремовая кожа точно эмаль, голубые глаза как у ребенка и маленький нос с короткими розовыми ноздрями — все в идеальном соответствии, кроме цвета губ и ногтей и огромной груди. В процессе производства явно допустили ошибку, когда эту непомерно большую грудь посадили на тело, которое при прочих обстоятельствах можно было бы назвать совершенным. Судя по всему, она этим немало была расстроена.

Больные все еще стоят, движимые любопытством: чего это она накинулась на черных. Тогда она вспоминает, что видела меня, и объясняет:

— Сегодня, ребята, понедельник. Так почему бы нам в качестве хорошего почина в начале недели не побрить мистера Бромдена первым до завтрака, пока в комнате для бритья нет столпотворения? Тем самым мы, вероятно, избежим… э-э… различных беспорядков, которые он склонен вызывать.

Пока меня не начали искать, ныряю обратно в чулан, где хранятся швабры, плотно захлопываю за собой дверь и стараюсь затаить дыхание. Ничего нет хуже, чем бриться до завтрака. Когда перекусишь, становишься сильнее и внимательнее, и этим ублюдкам, работающим в Комбинате, не так просто подсунуть тебе какую-нибудь машинку вместо электробритвы. Но бритье до завтрака, как она мне уже несколько раз устраивала такое, — в полседьмого, в комнате с ослепительно белыми стенами, такими же белоснежными раковинами и длинными лампами дневного света, чтобы не было теней, лишь вокруг тебя кричат лица, запертые за зеркалами, и ты ничего не можешь сделать против их машинок!

Прячусь в чулане и слушаю. Сердце стучит в темноте, но я стараюсь не пугаться и пытаюсь переключить свои мысли на что-нибудь еще: например, вспомнить поселок и большую реку Колумбия…

…Однажды мы с папой охотились на птиц в кедровой роще под Даллзом…

Но всякий раз, когда я пытаюсь мысленно очутиться в прошлом и спрятаться там, сквозь память просачивается близкий страх. Чувствую, как по коридору идет черный коротышка, принюхиваясь к моему страху. Черными воронками он раздувает ноздри, вертит непропорционально большой головой и втягивает страх со всего отделения. Учуял меня, слышу, как он фыркает. Не понимает, где я спрятался, но вынюхивает, ищет. Стараюсь не двигаться.

…Папа приказывает мне замереть, объясняет, что собака почуяла где-то рядом птицу. Мы одолжили пойнтера у одного жителя Даллза. «Все поселковые псы, — говорит папа, — бестолковые дворняги, питаются рыбьей требухой и ни на что не годятся, а у этой собаки есть инстинкт.» Ничего не говорю, но уже вижу птицу в кедровом кустарнике, притаившийся серый комок перьев. Собака носится внизу кругами, слишком много запахов вокруг сбивают ее с точного следа. Птица в безопасности и пока не двигается. Держится она неплохо, но собака ее вынюхивает, кружит, она все громче и ближе. И вот птица не выдерживает, расправляет перья и выпрыгивает из кедровника прямо под папин выстрел…

Не успеваю отбежать и десяти шагов от чулана, как черные, коротышка с кем-то из больших, ловят меня и волокут в комнату для бритья. Я не пытаюсь вырываться или шуметь. Крикнешь — тебе же хуже. Сдерживаюсь. Пока они не добираются до висков. Трудно сказать, бритва это или какая-нибудь подменная машинка. Но вот они подбираются к вискам, и я больше не могу терпеть. Какая уж тут сила воли! Это уже не виски бреют — это жмут на… кнопку, воздушная тревога! воздушная тревога! Она включает меня на полный звук, не сравнимый ни с каким другим. За стеклянной стеной все орут на меня, заткнув уши, их лица искажены, но я ничего не слышу. Мой крик впитывает все другие звуки. Они снова включают машину тумана, и она покрывает меня холодными, белыми хлопьями снега, как сбитым молоком, таким густым, что можно в нем спрятаться, если бы они меня не держали. В этом тумане не видно и на десять дюймов, сквозь мои вопли лишь слышно, как Большая Сестра с шумом носится по коридору, расшвыривая в стороны больных своей плетеной сумкой. Понимаю, что она движется сюда, но не могу унять свой крик. Она приближается. Они меня продолжают держать, и она втискивает сумку со всем содержимым мне в рот, заталкивая все это ручкой швабры.