19 июля стоял на редкость жаркий безоблачный день. Я отправлял жену с маленькой дочкой в деревню к моей матери, в Горьковскую область.
Мы старательно упаковывали все наше небогатое имущество. Мое внимание привлекла беличья шуба жены. Вещи имеют свойство восстанавливать в памяти дела давно минувших дней: в этой шубе жена провожала меня на Халхин-Гол в 1939 году; в ней встречала и провожала в Москве на Казанском вокзале, когда я ехал из Монголии на Карельский перешеек. Теперь эта вещь, воскресив в памяти две войны, которые для меня кончились благополучно, невольно вызывала какое-то безотчетное уважение и утешительную надежду. Я попросил Валю надеть шубу.
Жена поняла меня.
Молча смотрели в лицо друг другу и, наверное, думали одно: доведется ли встретиться после третьей войны?
Когда все было уложено и упаковано, мы в ожидании машины присели на сундук с вещами и болтали о разных пустяках, хотя мысли были далеки от них. Качая на руках дочку, я говорил:
— А ведь мы тебя, детка, чуть было не назвали Майей.
— Это твой Сережа Петухов посоветовал.
— А чем плохо — Майечка? Только вот под старость никак не годится: старушка — и вдруг Майя!
— А помнишь, как вы низко пролетали над роддомом в день парада? Я вам из окна рукой махала.
— Такие вещи, Валечка, не забываются. — И перед моими глазами, подобно кадрам из кинофильма, промелькнули события тех дней: весть о рождении дочки, парад, большие радости. Теперь вместе с отъездом Вали все это как бы удалялось, уходило из жизни. Война воспринималась сейчас не просто злом, приносящим несчастье всем народам, но и злом, угрожающим моей семье, моему ребенку. От этого сознательная ненависть к врагу как-то перешла в страстную потребность борьбы во имя собственного счастья. Глядя на дочку, я серьезно, точно взрослому человеку, пообещал:
— Вот, Верочка, вырастешь, и мы расскажем тебе, как сотня самолетов приветствовала твое рождение!
За окном засигналила машина.
Поехали на вокзал… Прощай, жена, прощай, дочка! Надолго ли? Или, может, навсегда?!
Поезд тронулся. Меня охватило такое ощущение, будто я последний раз вижу дорогие, родные лица… Грусть, тоскливая, тяжелая, перемешанная с какой-то щемящей болью внутри, холодила сердце, и я еще сильнее машу рукой вслед уплывающему окну вагона, из которого жена и две ее подруги — Аня Калягина и Аня Блохина — посылают нам прощальные улыбки, тоже полные тоски и невыразимых страданий.
Последний вагон уже скрылся за привокзальными постройками. А мы все стоим, не в силах оторваться от уплывающего вдаль дымка паровоза.
— Им троицей веселее будет ехать, — нарушив молчание, сказал старший техник эскадрильи Иван Андреевич Блохин.
— Впятером, — поправил я. — У меня же дочь, а у него — сын, — показал я на Калягина.
— Дорога-то длинная, — незаметно вытирая навернувшиеся на глаза слезы, тихо произнес Блохин.
Да, дорога действительно была длинной, она уже местами подвергалась бомбардировке. Все ли будет благополучно в пути? Об этом, наверно, все подумали, но никто не проронил ни слова.
Полк развернулся в истребительную дивизию, которая рассредоточилась в основном у иранской границы.
Наша эскадрилья в девять самолетов перелетела в Мильскую степь. Равнинная открытая местность в междуречье Аракса и Куры во многом напоминала Монголию. Та же и растительность — со множеством полыни и верблюжьей колючки.
Спали под крыльями самолетов. Змеи — а их было много — быстро покинули аэродром. Запах бензина и рев моторов пришелся им не по нраву.
Граница от нас — в двадцати километрах. В первые же два дня все самолеты укрыли в капонирах, похожих на большие окопы в форме подковы. Сверху они покрывались маскировочными сетями, на которые накладывался тонкий слой травы. Сливаясь со степным фоном, маскировка делала капониры незаметными с воздуха. Все автомашины тоже были укрыты. Летное поле окаймляли окопы и щели. Установили круглосуточное боевое дежурство самолетов. Несколько отделений бойцов постоянно находились в готовности к отражению наземного нападения противника. «Чайки», точно из-под земли, выскакивали из своих ячеек и сразу шли на взлет. Иначе говоря, сделали все, что требовалось в условиях войны. Казалось, эскадрилья и батальон аэродромного обслуживания, называемый сокращенно БАО, были готовы ко всяким неожиданностям.
И вот действительная боевая тревога.
Ночь. С комиссаром эскадрильи Василием Виноградовым мы только что после полетов спустились в землянку командного пункта. Раздался телефонный звонок.
— Почему летаете, когда доложили, что работу закончили? — слышу в трубке сердитый голос командира полка. — Да еще подходите к самой границе! Пограничники из-за вас все поставили на ноги.
— В воздухе вот уже десять минут как нет ни одного самолета, — докладываю ему.
— Как нет?.. Это точно?
Еще раз повторяю. Командир полка молчит. Потом слышу его разговор по другому телефону, очевидно со штабом дивизии. Оказывается, недалеко от нашего аэродрома кружат неизвестные самолеты. Они пересекли границу со стороны Ирана в то время, когда летала наша эскадрилья, и этим ввели в заблуждение пограничные посты. Теперь все ясно. Получаю приказание подняться и уничтожить нарушителей.
Приказ краток и понятен — уничтожить врага. Прежде чем запустить мотор, присматриваюсь к небу. Кроме бесконечного множества таинственно мигающих звезд, ничего не видно и не слышно. Ночь мертва и бездонна. Где-то вблизи летают нарушители. А как их отыскать? Прожекторов, которые могли бы осветить противника, нет. Рядом стоит комиссар эскадрильи Виноградов, но и его я не вижу. Он понимает мое состояние и говорит:
— Может, и я поднимусь?
— А что толку? Только помешаем друг другу да еще перепутаем, и может получиться неприятность.
Смолкаем и настороженно прислушиваемся. Во тьме ночи вдруг улавливаем звук мотора.
Покидаю землю, лечу сквозь непроницаемый мрак. Внизу ни одного огонька. Горизонта тоже нет. Его поглотила ночь. Только по звездам разбираю, где низ, где верх. А противник? Пролетит рядом, и то не обнаружишь. Да и меня теперь с земли никто не видит: выключил все навигационные огни и подсветку кабины…