— Это право мы имеем несомненно, — заметила Екатерина Сергеевна, — но мы неправы так думать. Чего мы ждем? Мы научились от всех ждать какого-то веселья или ума, а сами ничего не даем.
— И все у нас так. И в искусстве, особенно в этом году!
— Лучше о людях, но только не об искусстве! — просил Мосолов.
— О людях не стоит — эгоисты, которые, повторяю, ничего друг другу не дают и тем самым отнимают последнее от самих себя. Мужья от жен и любовниц, а жены тоже от тех и от других…
— А я бы просил в моем присутствии не говорить о женах и мужьях, — шутил Извольский. — Кстати, что ваш муж?
Со дня вашего вечера я и не видел его.
— Приходите к нам, увидите! Думаю, что ищет, чем бы наполнить самого себя. Впрочем, не знаю! Налейте мне еще чаю.
В зале стало больше людей. Сошли сверху какие-то иностранцы и недоуменно смотрели, как здесь сидят от 5-ти до 6-ти; вместо того, чтобы говорить о театре, о свидании, о танго что ли, или даже фредонировать[24] его мотив, — разбираются в тяжелых исканиях. Они не понимали, зачем эти люди будят душу и не живут минутами, когда их всего только шестьдесят в этом часе?
Глава V
— Почему ты не хочешь понять смысла моих слов, Кэт? — с отчаянием в голосе, по крайней мере в третий раз повторял тот же вопрос Шауб.
— Не вижу смысла, только понимаю, что ты сам удаляешься от него, как дикарь в первобытные леса и меня гонишь туда же!
— Кэт, как и что ты говоришь? Ты не думаешь, ты не можешь так думать!
— А разве ты знаешь, как я могу думать? Ты только повторяешь заученные афоризмы, обозначающие истины и живешь их формулой, — раздраженно отвечала Кэт, сидя так же, как и в начале разговора, у стола и не замечая того, что совершенно исчеркала карандашом какой-то рисунок.
Борис Николаевич стоял у окна, смотрел на осыпавшиеся на подоконнике мимозы и словно в них искал недостающее, хотел услышать подсказанное слово. Но, так как молчание обращалось уже в безмолвие, он прервал его, подошел к Кэт и, начиная новый разговор, спросил:
— Но ведь ты же любишь меня, да?
Екатерина Сергеевна решительно подняла голову, оторвалась от рисования и разом, не глядя на него, сказала:
— Зачем об этом говорить и спрашивать? Если много думать о существовании Бога или земли, мысли начинают путаться и даже начинает казаться до ясности, что ни того, ни другого нет… Верить можно и в несуществующее, но любовь надо чувствовать!
— Что же ты этим хочешь сказать? — Шауб схватил ее руку, выпал карандаш…
Кэт встала, отошла и уже у самой двери сказала:
— Тем самым, что мы думаем, мы все сказали оба, не одна я. А почему это так, в этом виновато прежнее.
— Какое прежнее? Я знаю, что прежде я был счастлив, целых полгода… А здесь…
— Здесь или там ни при чем; была страсть, которая затемняла саму любовь… Довольно, избавь меня от разговоров и пояснений!..
К обеду был Извольский, но, несмотря на присутствие третьего человека, не знавшего, что было днем и что между ними был тягостный разговор, оба были смущены и минутами им казалось, что обнажались самые души их.
В восьмом часу Шауб поднялся с кресла в гостиной и полувопросительно сказал:
— Итак, я еду один?..
— Да, извини, но я не в состоянии. Надоели театры! Не могу заставить себя войти в театральный зал. Что это означает? как вы думаете? — уже у Извольского спрашивала Кэт.
Михаил Сергеевич не ответил сразу, подождал, пока Шауб совсем ушел из дома и тогда вместо ответа спросил:
— Что случилось? Вы горите чем-то, Екатерина Сергеевна? Не в театре дело!
— Не горю, друг мой, а томлюсь, словно воздухом весеннего дня, и мое отчаяние разрастается в бесконечное. Несмотря на кажущиеся силы, я чувствую себя слабой. Почему-то так всегда бывает. Даже, например, в политике. Я нарочно так говорю, эта область вам ближе: министры думают, что управляют и ведут события, а между тем, сами бывают застигнуты ими…
И, поникшая, Кэт умолкла в своем вольтеровском кресле.
— Я понял вашу мысль. Понял, что умерла ваша любовь, но узнал и то, что тут есть и другое: настоящая причина вашего томления. Большинство людей не хочет, чтобы глаза видели помимо их воли. Они готовы завязать их и тем самым думают защититься от опасности. Они несчастны потому, что они в беспрестанном конфликте с окружающим. Но сейчас я вижу, что несчастны и подобные вам, которые всегда срывают с глаз повязку или стремятся сорвать ее, — с несвойственной ему глубиной и серьезностью говорил Извольский.
— Это верно, Михаил Сергеевич, но если повязку совсем сорвать, тогда можно увидеть другое и стать счастливой?..
— Можно, но ведь нарушен будет покой, который дает первый случай, — устало, разочарованным голосом протянул он.
— Нет и нет, еще потому, что есть одна причина, которая мне сейчас вспомнилась. Я рада, я счастлива, что поняла… Еще не поздно, — вспыхнула и оживилась Кэт. — Сейчас оставим все это и давайте говорить, смеяться, жить настоящим…
— Давайте веселиться, это легко, когда, действительно, стало хорошо. Едем куда-нибудь, — обрадовался Извольский.
В 10 часов вечера они входили в оставшуюся непроданной маленькую ложу вверху театра, что был на Набережной. Выло видно внизу много людей, было темно и нельзя было разобрать лиц, тем более, что и на сцене было далеко не ярко: изображалась какая-то восточная опочивальня и уснувшая в ней красавица. Подле, весь синий от света фонаря и прожектора, вздыхал не то принц, не то придворный офицер.
— Она действительно красива, — посмотрев в лорнет на артистку, сказала Екатерина Сергеевна.
— А вы еще красивее, — нагнулся и поцеловал ее руку Извольский.
Кэт чуть поморщилась, положила поцелованную руку на бархатный барьер ложи и неожиданно попросила:
— Знаете, Михаил Сергеевич, уедемте до конца спектакля, а в антракте я спрячусь за занавеску. Это забавно: прийти и уйти незамеченными.
— Отлично, кажется я первый раз в жизни буду в театре не для того, чтобы здороваться и показываться, — смеялся он.
Стукнулся занавес о рампу, осветился зал, поднялись со стульев люди. Одни здоровались, другие спешили найти его или ее, чтобы окончить начатый в предыдущем антракте разговор, чтобы условиться, где после ужинать. Были и такие, которые стояли и преувеличенно громко говорили о пьесе, а другие отмечали что-то в записных книжках или сосредоточенно запоминали виденное, чтобы завтра рассказать о нем в газетах…
Было, как всегда бывает в театре.
Извольский выглядывал из ложи и говорил Кэт, кто есть из знакомых. То смеялся, то возмущался и при случае сообщал последнюю сплетню…
В зале снова стало темно, на сцене посветлело и она расцветилась чудесными костюмами и яркими декорациями. И было странно слышать, как скандировали прозаичные слова, словно стихи, актеры. Хотелось фантастичности, прикрытой узором мистики, хотелось слышать сказку…
— Пора уходить, конец скоро, — шепнула Кэт.
— Жаль! Неужели же и теперь, Екатерина Сергеевна, я не услышу ответа на мою любовь? — вдруг спросил ее Извольский.
— Может быть, и никогда! А почему теперь? Или вы забыли, что я не люблю завязанных глаз? — отвечала Кэт.
Борис Николаевич Шауб, идя из балета домой, так задумался, что и не заметил, как несколько уклонился от прямой дороги.
А когда заметил, то нарочно пошел в сторону, захотелось гулять, а главное, неприятно было возвращаться домой и видеть Кэт, — такую противоречивую. Кэт этого последнего времени. Почему она всегда говорит теперь о какой-то свободе? Постоянно недовольна им, называет эгоистом?.. Говорит, что нельзя отдаваться в рабство чувству…
Сам он ничего не замечает, но знает только, что она стала иной, точно боится любви. Ее глаза стали для него загадочней декабрьского тумана.