Султан-хан сжал тонкие, очень горячие губы и, собрав остаток сил, самому себе приказал:
– Впе-е-е-ред! За Родину! Врете, гады, Султан-хан не сдается смерти!
Остекленные кабины фашистских бомбардировщиков надвинулись на него, рванулись навстречу, увеличиваясь в объеме. Он видел их фюзеляжи и плоскости в закапанном маслом лобовом стекле. Маленькие фигурки в ужасе шарахнулись от самолетной стоянки. На мгновение яркий белый свет встал перед ним, голова наполнилась звоном. Он еще успел подумать: «Почему огонь белый, а не красный?» Дышать стало невыносимо трудно, и голос дедушки Расула ласково произнес: «Спокойнее, мальчик!.. Тебе не будет страшно. Ты джигит, мальчик!».
Алеша Стрельцов быстро освободился от парашюта дрожащими, непослушными руками. Еще никогда они не дрожали так сильно. Он видел, как техник Кокорев ощупывает на крыле его самолета рваные пробоины и качает головой. Алеша перекинул ногу за борт кабины, шагнул к обрезу крыла, спрыгнул. Онемевшие ступим коснулись земли. Он поднял голову и увидел напряженные, ожидающие лица Демидова, Румянцева, Боркуна. Его ни о чем не спрашивали, на него только смотрели.
Смотрели со страшной догадкой. И он тоже ничего не сказал. Он вдруг почувствовал себя маленьким и страшно бессильным. Сделав несколько неверных шагов, он упал на деревянный ящик из-под снарядов и забился в глухом судорожном плаче.
Первые дни после гибели Султан-хана Алеша Стрельцов не мог прийти в себя. И днем и ночью преследовало его видение горящего самолета, в ушах все время стоял последний прощальный крик командира. Но не только Стрельцов, – весь полк хранил траур. В летном общежитии появился боевой листок с большой фотографией. Из черной рамки глядело худощавое лицо горца с дерзким прищуром глаз.
Как-то Алеша пришел на стоянку и увидел, что моторист Левчуков что-то выводит краской на фюзеляже красильниковского самолета.
– Что это ты рисуешь? – спросил он.
– Надписать Красильников приказал.
Алеша прочел броские слова: «Отомстим за нашего Султан-хана!» «Как же это гак, – с досадой подумал он, – я же первым это должен был сделать», – и, не говоря ни слова, бросился к своему самолету. Вскоре и на нем появилась похожая надпись. Одиночество давило, не давало покоя.
В субботу вечером, поборов тоску, Алеша отправился к Варе. Кто, как не она, мог понять и утешить!
В сумерках Алеша всего лишь раз стукнул в дверь комнаты, где жили медсестры, и в замке сразу нетерпеливо звякнул ключ. В белом халате выросла на пороге Варя, руками обхватила его за плечи. Он увидел похудевшее лицо, выпытывающие глаза.
– Алешка, милый, как я соскучилась!
– Ты какая-то официальная в этом халате, – без улыбки пошутил он.
– Да это я только что из санчасти. Подожди, сниму.
– Лучше я, – тихо предложил Алеша.
– Ну, попробуй.
Он неуверенно развязал на ее спине тугой шнурок, потянул халат на себя, выворачивая его наизнанку. Опуская глаза, Варя прошептала:
– Помнишь, как у нас все было тогда… в Москве?
– Помню.
– Пусть у нас и сегодня все так будет. Хорошо? Он благодарно прижал к себе ее голову. Потом осторожно отвел ее руки.
– Ты сегодня какой-то не такой, Алешка.
– Какой же я?
– Не мой, – сказала она жестко.
Алеша поднял голову и увидел ее серые грустные глаза. У них было замечательное свойство, у этих серых глаз: они никогда не лгали. Они веселились, если Варя была в хорошем настроении, они становились серьезными, когда ей предстояло какое-нибудь трудное дело, они тотчас же затуманивались, если их хозяйка грустила. Это их свойство Алеша заприметил еще тогда, в Москве.
– Прости меня, Варя! – сказал он с болью. – Тяжело мне! Так и стоит перед глазами его горящая машина…
– Не надо! – вскрикнула она. – Не надо об этом страшном ожидании, – и, словно защищаясь, подняла руки: – Вы тогда улетали четверкой, а вернулось вас только трое… Я верю, верю, что ты никогда не будешь тем четвертым! Слышишь, никогда! – Варя прижалась к нему. – И верю, и люблю! По-моему, если человек всего себя, без остатка, посвящает другому, то другой не может этого не оценить. Вот и у нас – я тебя полюбила, а ты в ответ.