А между тем, во все это послеобеденное время кое-кто из дам, усевшихся на диване и креслах, незаметно переглядываясь, кивали на молодую чету, исподтишка обменивались на их счет осторожными замечаниями; говорили, что в этом супружестве нежность жены намного превышает нежность мужа и что Клотильда хоть и знатного рода, и принесла ему богатое приданое, и воспитание получила отличное, а влюблена в него без памяти, зато у него такой вид, будто ему досмерти наскучило его положение. Ходят слухи, что он почти не занимается хозяйством и совсем неважно ведет дела, а пани Корчинская, мать его, уже начинает жаловаться, что чересчур его изнежила, воспитывая вдали от родины и того клочка земли, на котором ему предстояло жить.
— Так ей и надо, а то возгордилась, как удельная княгиня, и сына своего чуть ли не полубогом считала, — оживленно затараторила какая-то болтливая соседка, одна из тех, чье шелковое платье носило на себе несомненные следы давности и многократных переделок.
Однако другая, более кроткая, подперев рукой длинное испитое лицо, рассуждала иначе. Медленно покачивая головой, убранной какими-то удивительными перьями, она грустно начала:
— Без отца воспитывался… без отца! А каково это воспитывать мальчиков без отца, я-то хорошо знаю: у моих сыновей в то самое время, что и у пани Корчинской, не стало опекуна!
— Зато у него тетка была, — возражала первая, — вот эта Дажецкая, которая случайно вышла замуж за богатого человека, а теперь только и знает, что наряжаться и задирать нос. Она тоже с племянничка пылинки сдувала и внушала ему, что он гений…
— Это в память брата, — защищала Дажецкую другая, — наверно, в память брата и сироту его баловала и старалась всячески его вознести.
Разносили черный кофе, а поднос с ликерами пан Кирло взял из рук лакея и поставил на одном из столиков гостиной. Худые щеки его покрылись румянцем, маленькие, глазки блистали, на тонких губах играла самая беззаботная, веселая усмешка. Обед, вино, говор гостей приводили его в отличное расположение духа.
В эту минуту он, казалось, олицетворял собой полное удовлетворение вкусным обедом, выпитым вином, и, пожалуй, более всего доносившимся со всех сторон веселым гомоном голосов. В одной руке он держал потушенную, ради присутствия дам, сигару, другою — перебирал бутылки с разноцветными жидкостями и манил к себе всех, находящихся поблизости.
Гости подходили один за другим; возле подноса с ликерами прежде других очутился уже упомянутый толстый помещик, судя по виду — весельчак и любитель поесть; вслед за ним подоспели с террасы и другие соседи; наконец приблизился и пан Ожельский с пустою рюмкой в руках.
— Вы какой пили: мараскин, розовый, кофейный? — спросил Кирло. — Может быть, теперь другого прикажете? Какого? К вашим услугам.
— Немного кофейного, если позволите!
— Слушаю. А которая это рюмка?
— Вторая! — добродушно улыбаясь и причмокивая пухлыми губами, ответил отец Юстины.
— Бог троицу любит! — рассмеялся Кирло и поставил перед раскрасневшимся старичком еще одну полную рюмку.
Но Ожельский решительно отказался.
— Нет, нет, — объяснял он, — если я выпью еще, то не буду в состоянии играть.
— Резонно! — поддержал его Кирло. — Ну, если не хотите пить, то идите, по крайней мере, к дамам. Видите, панна Тереса какая печальная… вон там, сидит с подвязанным горлом и мечтает… должно быть, о вас… Вы, господа, может быть, и не знаете, что наш виртуоз — страшнейший волокита и сердцеед. Когда-то слава его далеко гремела, да еще и теперь… Панна Тереса об этом отлично знает.
Один из гостей перебил пана Кирло каким-то вопросом.
Ожельский, подняв двумя пальцами недопитую рюмку, расправил плечи, выпятил вперед круглое брюшко и, сияя самой добродушной улыбкой, действительно направился мелкими шажками к группе барышень, которые большим полукругом сидели за столом, заваленным альбомами и иллюстрациями в потрепанных переплетах.
Вместе со старшими Дажецкими и другими паннами, более или менее щегольски одетыми и весело разговаривавшими, находилась и Юстина. Ее темное недорогое платье резко выделялась среди цветных ярких платьев прочих девушек, и два полевых цветка, украшавших ее голову, придавали ей какой-то особенно строгай вид. Ей не было весело. Дажецкие, близкие ее родственницы, уже сделали ей замечание, что появляться на обед в таком костюме не годится, а придавать себе такой мрачный вид — тем более.
Вид Юстины вовсе не был мрачным, но в разговорах о загранице, о разных общественных увеселениях, о модных музыкальных сочинениях она почти не принимала никакого участия. По временам, когда она задумывалась и неподвижно, бесцельно смотрела в пространство, заметно было, как чуждо ей все то, что занимало и веселило других. Тяжелая скука омрачала ее глаза и делала ее гораздо старше, чем она была в действительности. Ее неподвижное лицо не изменилось даже и тогда, когда она увидала отца около подноса с ликерами, когда до нее долетали громкие слова Кирло и смех соседей. Она не сделала ничего, чтобы помешать этому издевательству и, в сознании собственного бессилия, продолжала сидеть, не трогаясь с места. Только ее брови еще больше сдвинулись над грустными, утомленными глазами.