Звуки музыки наполнили гостиную. Отец и дочь играли какую-то прекрасную длинную и трудную пьесу. Ожельский мало-помалу совершенно преображался. По мере развития и усиления звуков, выходивших из-под его смычка, старый музыкант также вырастал, становился тоньше, облагораживался. Маленький, пузатый, он становился выше, с белого лба исчезли все морщины, горящие вдохновенные глаза смотрели куда-то далеко-далеко. Потоки звуков, срывавшихся со струн его скрипки, точно смывали с его лица следы пошлости. В этом вдохновенном артисте едва ли кто-нибудь узнал бы того обжору и волокиту, который час тому назад не мог расстаться с тарелкой и строил умильные глазки старой деве, — того добродушного, глуповатого старичка, который без малейшей обиды выносил издевательства знакомых.
То было почти волшебство, а волшебницей, которая коснулась его своей палочкой, была великая, всепоглощающая страсть, долгие годы окрылявшая жизнь этого человека.
Юстина играла свою трудную, запутанную партию с точностью и чистотой, свидетельствовавшими о ее хорошем музыкальном образовании, только лицо ее по-прежнему оставалось холодным и безучастным. Равнодушная ко всему окружающему, с неподвижным лицом, она играла, будто по обязанности, умело, старательно, но холодно. Играла она на память, с низко опущенными ресницами, а когда поднимала глаза, то в них можно было по-прежнему увидеть отпечаток скуки и утомления.
Но вдруг в глазах Юстины промелькнула тень тревоги и неудовольствия: она увидала стоящего у дверей гостиной Ружица. За последнюю четверть часа в нем совершилась какая-то удивительная перемена. Вышел он из гостиной слабыми шагами, больной, пожелтевший, а возвратился свежий, сияющий, с блестящими глазами, даже с легким румянцем на щеках. Пан Теофиль остановился у дверей и смотрел на Юстину с таким выражением, что та опустила глаза и больше уже не поднимала их. Ружиц неслышно перешел из конца в конец всю гостиную и сел рядом с пани Кирло.
Та ласково улыбнулась ему и подала руку. Все знали, что этот изящный тридцатилетний молодой человек, прокутивший полмиллиона, и утомленная непосильным трудом женщина в старом платье были в близком родстве.
Со своей обычной грацией Ружиц наклонился к уху соседки.
— Кузина, — шепнул он, — ты хорошо знаешь панну Ожельскую?
Она утвердительно кивнула головой.
— Бывает она у тебя?
Такое же наклонение головы. — Я хочу тебя просить… пригласи нас когда-нибудь вместе, чтоб мы встретились у тебя как будто невзначай… Здесь мне нельзя бывать так часто, как мне хотелось бы.
Пани Кирло широко открыла глаза, с величайшим изумлением окинула взглядом своего соседа и выпалила:
— Это еще что значит?
Многие из гостей обратили на нее внимание. Пани Кирло спохватилась и продолжала уже тише:
— Не думаешь ли ты вскружить голову бедной девушке? Встречайся с ней где угодно, только не у меня.
Ружиц беззвучно засмеялся.
— Какой провинциалкой ты стала!
Он очень хорошо знал, что эти слова уколют ее. Пани Кирло действительно смутилась на минуту, но, оправившись, энергично возразила:
— Пусть будет так! И ты во многом выиграл бы, если б остался провинциалом.
Ружиц вдруг затуманился и ответил:
— Может быть…
Но в эту минуту он не мог ни задумываться, ни огорчаться чем бы то ни было.
— Милая кузина, — начал он снова, — если бы ты знала, как она мне нравится!.. В ней есть что-то особенное… какой торс… а эти серые глаза и черные волосы…
Пани Кирло видела, как неестественно горели глаза ее родственника, как разгорался его румянец. Его признания оскорбляли ее, но обиду вскоре сменило сожаление.
— Какой ты несчастный… Ты кажешься совершенно пьяным.
Он снова протяжно произнес:
— Может быть…
Музыка замолкла; несколько человек окружили Ожельского, благодарили за игру и восхищались исполненной композицией; он расправлял плечи и сиял.
— Какова увертюрка, — говорил он, — игрушечка!
Юстина встала из-за фортепиано и намеревалась уйти, как вдруг ей загородил дорогу Зыгмунт Корчинский.
Он слушал музыку в грустной, задумчивой позе и теперь, с принужденной улыбкой на бледных губах, вполголоса проговорил:
— Мне теперь кажется, кузина, что ты не любишь музыку так, как любила прежде.
Он с особенной силой подчеркнул последнее слово. Юстина стояла перед ним с опущенными глазами, неподвижная, напрягая все силы, чтобы скрыть свое волнение.
— Нет, — тихо ответила она, — нет, я совсем уже не люблю музыку.
— О! — воскликнул Зыгмунт, — вкусы женщин изменчивы! Но перемену твоего вкуса я приписываю тому, что ты никого не слышишь, кроме своего отца. Если б ты слышала…