— Увы, мне это не удается, господин Кларин. Кстати, наверху, в ванной, я задумался о ступенях брака, про которые вы тут рассказывали и которые, по вашему мнению, ведут из рая в ад. Однако небеспристрастным взглядом — а у меня двенадцатилетний опыт — видится другая картина. Погодите, я вам сейчас нарисую.
Пока он доставал блокнот и карандаш, я спросил, не занимается ли он рисованием. Только как любитель, сухо ответил он и вмиг изобразил лестницу, основание которой было охвачено пламенем, а вокруг плясали два рогатых чертенка, верхний же конец лестницы опирался на облако, где сидел ангел.
— Возможно, — сказал Лоос, — двое начинают путь с верхней ступеньки, прямо из-под седьмого неба. Влюбленность, страсть, влечение. А заканчивается путь, возможно, на нижней ступеньке, прямо над адским пламенем. Отвращение, омерзение, ненависть. Я говорю «возможно», ибо не могу поручиться, что это именно так. И все же мне кажется, вы ошибаетесь, представляя себе, как пары спускаются со ступеньки на ступеньку, в лад своим чувствам, — одни неторопливо, другие стремительно, но всегда плечом к плечу. Вот так, механически — я чуть было не сказал: «гармонически», — на этой лестнице ничего не происходит. Там нет упорядоченного стремления в одну сторону — в ад, там царит беспорядочное движение: кто-то поднимается, а кто-то спускается, и бывает, что двое усаживаются на одной и той же ступеньке. Причем иногда наверху, где они чувствуют взаимное доверие и близость, что дает им возможность позже снова отдалиться друг от друга и приветственно махать друг другу с разных ступенек. В случае удачи развитие событий на этой лестнице будет длиться всю жизнь, а в трудном случае доведется узнать, что ненависть необязательно убивает, совсем напротив. Как насчет кусочка сыру? Будете?
— С удовольствием, — сказал я. — Однако что означает «совсем напротив»?
Он молча закрыл блокнот. Потом открыл его снова, показал какой-то примитивный рисунок и спросил:
— Что это такое?
— Похоже на восьмерку, а может быть, на песочные часы.
Он кивнул.
— Это фигура моей жены, — пояснил он и подозвал кельнера.
После того как он сделал заказ, я сказал, что с удачными или трудными случаями, такими, как он их описал, я в своей адвокатской практике не сталкиваюсь и даже в повседневной жизни они редко мне попадаются — если бы они встречались чаще, слово «удачный» было бы неподходящим, верно?
— Я хотел сказать нечто такое, чего вы не поймете. Даже я этого не понимаю — речь о том, что человек может по-настоящему любить то, что он ненавидел.
Это прозвучало слишком высокопарно, ответить было нечего, и мы молча ели сыр.
Я искал к нему подход. Стало быть, рисует он как любитель, сказал я, так, может, он сообщит мне, кто он по профессии? Преподаватель древних языков, ответил он, однако сейчас речь не об этом. Мы опять замолчали, а под конец, когда он уже собрался уйти, я сказал, что недавно он произнес слова «слишком мягко», причем произнес сравнительно громко, так что они еще звучат у меня в ушах. Не может ли он…
— Верно, — перебил меня Лоос, — люди едят, пьют, приходят и уходят, на многое смотрят сквозь пальцы и пожимают плечами. Несмотря на свой пожилой возраст и нервный тик, я должен был бы относиться к нынешнему времени и обществу более взыскательно и сурово, любое проявление уступчивости должно вызывать у меня недоверие. Ну кто еще может учуять, что происходит, когда молодые люди дуреют от вечной спешки, сменяющейся апатией, а старики — от вечного попустительства? В общем, я упрямо вбивал себе в голову: нельзя тупеть, нельзя проявлять мягкость, и заметьте: мое нежелание смириться вызвано отнюдь не прагматическими, а лишь гигиеническими соображениями, я имею в виду психогигиену, понимаете?
— Не очень, — сказал я, и Лоос объяснил, что, в сущности, все очень просто. Если нежелание смириться вызвано прагматическими соображениями, значит, человек считает, что заблуждения, которые пронизывают всех и вся, поддаются исправлению и излечению, то есть, другими словами, верит в спасение, — а это почти так же глупо, как надеяться, что навозная куча вдруг запахнет жасмином. Если же сознаешь, что с этой вонью ничего поделать нельзя, то хотелось бы, по крайней мере, называть ее соответствующим словом и вдыхать ее, не зажимая нос, — это его долг перед собственной душой. Она, его душа, воспринимает бессилие как оскорбление, хуже того — как позор, как если бы он закрыл окна, наплевав на современную эпоху и окружающий мир.
Лоос все пил, а я удивлялся, сколько же он может в себя вместить. Он говорил, не теряя власти над собой, изредка чокался и казался крепким, как скала. Правда, он изрядно потел и время от времени вытирал поблескивающую лысину.