Встретившись в конце бесконечного дня в тамбуре электрички, Феофилакт сочувственно выслушал девушку и произнес назидательно:
– Бог посылает беды, испытуя тебя. Не усомнишься ли ты в Его бесконечной благости? Не восстанешь ли? Любит Он тебя, оттого и беды шлет.
А что, кого Он не любит, того Он не испытует? Что, у того бед не бывает? – неожиданно взъерепенилась Маринка, вытирая внезапно набухшие слезы. – Знаешь ли, тогда я согласна, чтобы Он меня не любил! Нет у меня больше сил такую любовь выносить!
Феофилакт нахмурился. Что-то сегодня он казался не слишком боек на язык. Грустным был, неречистым.
– Зато кто много терпел в жизни земной, тот удостоится райского блаженства в жизни загробной, – нехотя буркнул заученное.
– Нужно мне ваше загробное блаженство! – фыркнула Маринка. – Может, никакого рая-то и нет? Чего же тогда всю жизнь мучиться да еще и любить свои мучения?
Феофилакт почесал затылок, но ввязываться в богословский спор отчего-то не стал.
– У меня тоже дела хреновые, – признался мрачно.
Оказалось, что утром его поймали братки из стояковской крыши и потребовали платить за работу в электричках – «как все платят». И никакие ссылки на то, что он лицо духовное и обязан отчет держать только перед Богом (в том числе и финансовый), проповеднику не помогли. Святому человеку пригрозили, что в случае неуплаты его поставят «на ножи» и «скинут» с ветки.
– Заломили мне платить столько же, сколько нищим! Нет, ты представляешь! – жаловался Феофилакт. – Как будто я для себя стараюсь, на свой карман! Не понимают, что я должен еще приходскому священнику за рекомендательные ксивы отстегивать! Вот гады!
Он был такой расстроенный, несчастный… Тусклая бороденка жалобно дрожала, длинные волосы, собранные на затылке хвостом, свисали печальными сосульками, а нижняя губа обиженно поджалась, как у ребенка. Маринку вдруг захлестнула волна внезапной, нерассуждающей нежности. Феофилакт так ее поддерживал, когда ей плохо было, и советом помогал, и книжки давал, и добрым словом к жизни возвращал…
– Бедненький! – Маринка смущенно опустила свою руку на его ладонь. И когда он сжал ее с неожиданной ласковой силой, не испугалась, не отняла дрожащие пальцы.
Некоторое время они помолчали, сидя по-прежнему рука в руке.
Потом Феофилакт заметил тонким голосом, жалобно:
– Целый день на ногах, во рту даже маковой росинки не было. Голова кружится.
– Пойдем ко мне? – предложила Маринка, не ожидая от себя такой отваги. – Я тебя покормлю…
– Пойдем! – покорно согласился Феофилакт, глядя потухшими очами в пол…
Они спустились с платформы, зашагали по узкой тропинке, протоптанной наискосок через цветущий луг.
Пока Феофилакт брызгал водой в рукомойнике, Маринка подняла заветную половицу над тайником. После недавнего приключения со шпаной она нашила с изнанки рабочей кофты специальный потайной кармашек для денег. Вынув дневную небогатую выручку, девушка быстро сунула купюры под половицу и притопнула ее ногой сверху.
В дверях за спиной возвышался Феофилакт с тоскующим взором.
– Ой, да тут у тебя просто царские палаты, – заметил он печальным голосом, в котором теплилась мировая скорбь, – по сравнению с моей каморкой…
– С кельей? – спросила Маринка.
– Ну да, – отозвался он неохотно.
Маринка разогрела на буржуйке нехитрую еду, быстро накрыла на стол. Положила гостю полную тарелку, себе оставила чуть-чуть. Не хотелось ей есть отчего-то…
– Кушай, – сказала ласково и застыла, подперев кулаком щеку. В этот миг ей хотелось погладить по голове бедного Феофилакта, как будто он был не святым человеком и ее духовным учителем, а обыкновенным юношей, обиженным и ранимым. Примерно такие же чувства она, кажется, испытывала в свое время к приснопамятному Игореше…
Феофилакт умял тарелку, осоловел, глаза его сыто заблестели.
– Я постелю тебе на топчане, – предложила Маринка, пряча смущенные глаза. – Там на веранде есть топчан, по летнему времени сейчас совсем тепло…
Но, вместо ответа, Феофилакт внезапно притянул девушку к себе и с силой прижался щекочущей бородой к ее ошеломленному лицу. А потом мягкие губы в прорези волнистой бородки отыскали пухлый податливый рот, впились в него жадно, – и весь окружающий мир заволокся синим ночным туманом, истончился, поблек, как будто отказываясь существовать вне этой сладкой обморочной немой маеты, имя которой угадывалось без слов – любовь…
Его губы шептали что-то сбивчиво и бессвязно, не то ища оправдания себе, не то оправдывая ее.
– Тебе ведь нельзя, – растерянно шепнула девушка, тая от мучительной нежности. Но он уже нес ее на узкую кроватку, на сопревшие покрывала, пахнущие мышами и тоскливым запахом сушеной луковицы…
А потом они лежали друг подле друга – два тела, наружно разъединенных, но внутренне еще слитых, и Маринка рассказывала ему всю свою жизнь до донышка, до самого последнего тоскливого дня…
Она описывала ему цветущие степи вокруг Мурмыша – колышущую блеклыми цветами равнину, что привольно расстилается до самого Рифея ровным, без единой морщинки полотном, пересказывала ночную перепалку диспетчеров по громкой связи на станции, эхо их голосов, которое рождалось и гасло, заплутав между сонными бараками, живописала пряничный запах цветущих садов и парной дух весенней земли, карстовые озера, полные ледяной подземной воды, их топкие берега в зарослях камыша, выводок гусей, шествующий единым строем на водные процедуры…