В Париже ему удалось выкроить время и навестить Эрнеста Хемингуэя, который в то время был военным корреспондентом, приписанным к Четвертой дивизии. До этого они никогда не встречались, но, согласно Джону Кинану, когда отец прослышал, что Хемингуэй живет в «Рице», то предложил пойти к нему. Судя по всему, встреча была теплой. Хемингуэй захотел посмотреть последнюю работу отца, и тот показал «День перед прощанием». Хемингуэй прочел и сказал, что рассказ ему очень понравился[78].
В Париже они пробыли недолго, а затем последовало то, что полковой летописец назвал «сумасшедшим рывком» через всю Францию и Бельгию. Менее чем через месяц (в Париж они вошли 25 августа, а в Германию — 12 сентября) войска пересекли немецкую границу. Голос изнуренного солдата, все это совершившего, мы слышим в рассказе отца «Солдат во Франции»[79].
До того, как я прочла этот рассказ, сохранившийся лишь в старом номере «Сатердей ивнинг пост», мне, вместе со всеми читателями «Дорогой Эсме с любовью — и всякой мерзостью», оставалось только недоумевать, что же случилось с тем солдатом в промежутке между днем «D» и концом войны. С сержантом Бэйбом Глэдуоллером, уже известным нам по рассказу «День перед прощанием», мы встречаемся на поле боя, где-то во Франции. Рассказ написан изумительно — короткий, но вызывающий бесчисленные ассоциации, он чем-то похож на хокку. Бэйб, умирая от усталости, промокший под дождем, ищет на пропитанном кровью поле боя место для ночлега. Находит окоп, где лежит запачканное кровью, «никем не оплаканное» немецкое одеяло, и принимается непослушными руками зачищать «дурные места», кровавые пятна на дне. Поднимает свою солдатскую скатку и «бережно, словно живое существо», опускает в окоп. Он весь грязный, он промок, замерз, к тому же окоп оказался короток, и нельзя вытянуть ноги. Мой отец, ростом в шесть футов два дюйма, слишком часто сталкивался с подобной проблемой. Муравей кусает Бэйба, тот хочет раздавить проклятую букашку, но неосторожно задевает палец, с которого во время утреннего боя содрался ноготь.
Когда я прочла о том, что сделал Бэйб после, меня тотчас же обожгло, как огнем. Мой отец, сколько я знала его, именно так боролся с любой болыо, любым страданием. Я сильно подозреваю, что такую манеру бороться с неприятностями он приобрел на войне, по, подчеркиваю, это— подозрение, не уверенность, ибо, естественно, я не могла знать, как вел себя отец до войны[80].
Бэйб пристально глядит на больной палец, а потом укладывает всю руку под одеяло «…с такой заботой, будто это — больной человек, а не поврежденный палец, и прибегает к заклинанию, такому знакомому и родному для каждого солдата в бою.
Когда я вытащу руку из-под одеяла, — думал он, — пусть ноготь уже отрастет, и руки будуг чистыми. Все тело пусть будет чистым. Пусть на мне будут чистые трусы, чистая майка, белая рубашка. Синий галстук-бабочка. Серый костюм в полоску, и я буду дома, и запру дверь. Я поставлю кофе на плиту, пластинку на проигрыватель — и запру дверь. Я буду читать книги, и пить горячий кофе, и слушать музыку и запру дверь. Через окно я впущу милую, тихую девушку — не Фрэнсис и не какую-нибудь другую из прежних — и запру дверь. Я попрошу ее — пусть походит немного по комнате, сама по себе, и буду смотреть на ее лодыжки, такие американские — и запру дверь. Я попрошу ее — пусть почитает мне что-нибудь из Эмили Дикинсон, о тех, кто блуждает без карты; пусть почитает мне что-нибудь из Уильяма Блейка, об агнце и кто его сделал — и я запру дверь. У нее будет такой американский голос, и она не будет клянчить жевательную резинку или конфеты — и я запру дверь[81].
Бэйб вынимает из кармана ворох газетных вырезок. Они полны сплетен о знаменитостях, о модах, и эта пустая болтовня в контексте войны звучит непристойно. Он комкает вырезки и в глубоком отчаянии ложится на дно окопа. Наконец, достает из кармана письмо, цепляясь за него, как за последнюю соломинку, перечитывая в тысячный раз. Это — простое, прекрасное письмо от сестрички Мэтти. Она пишет, что очень скучает, просит поскорее приезжать. Рассказ заканчивается тем, что Бэйб, «засыпанный землей, скрюченный, засыпает».
78
Отец никогда не упоминал при мне об этом посещении Хемингуэя, но я о нем прочла в письмах, хранящихся в Библиотеке конгресса.
80
Тетя говорит, что до войны никогда не замечала за ним никаких «странностей» — ни в медицинском, ни в религиозном плане, да и подобные «заклинания» не встречались в его довоенных произведениях — но я не могу быть уверена до конца.